Я перенес Братишку на террасу. И когда я его нес, он опять лизнул меня в щеку. Мне стало легче. Он словно бы прощение лично мне даровал.
Я уложил его на диван, где спали когда-то Федька с Кисой, прикрыл тряпьем.
— Доживи уж до утра, постарайся! — попросил я его на прощание. — Завтра в ветлечебницу поедем. Не помирай, ладно?
Он вяло постучал хвостом по матрацу. Дескать, постараюсь. Как получится, дескать…
Часа через два меня разбудил звук упавшего тела, раздавшийся на террасе.
«Братишка! Умер!» — эти два слова колотились во мне, пока я спросонья влезал в валенки, шарил по вешалке в поисках телогрейки.
Выскочил. Включил свет. Братишки не было. Я выглянул на крыльцо.
Он спускался, волоча зад по ступенькам. Я заметил, что левая задняя лапа у него, хоть и плоховато, хоть и подгибаясь, все же действует. Это приободрило меня.
Братишка зашел в сугроб и стал мочиться. Даже больной, чуть ли не умирающий, он не мог позволить себе напачкать в доме. Вот какой был Братишка!
Он долго стоял по брюхо в снегу — словно бы в размышлении. А может, просто — собираясь с силами. Наконец, кое-как выбрался. Постоял перед ступеньками. Понял, видимо, что эту лестницу ему не одолеть, и пополз под крыльцо, в сено.
Я вздохнул с облегчением. Бог даст, все обойдется… Ах, если бы сейчас было лето! Он бы мигом отыскал какую-нибудь нужную травку, которая бы вылечила его. Собаки, говорят, большие мастаки по этой части.
Весь следующий день он не вылезал из конуры. Но зато — ел! Почти так же исправно, как и раньше.
А еще через день, когда нежданно-негаданно приехала жена, сбежав от ужасов городской жизни, Братишка встречать ее выбежал хоть и на трех ногах, но к самой калитке. И радовался ей почти так же, как и раньше.
Но он изменился очень.
Никогда больше я не видел его ни беспечным, ни безудержно-веселым. Глаза его навсегда стали печальны.
…После того что люди сделали с Джеком, он мог озлобиться на них (и был бы прав по-своему). А Братишка, напротив, сделался грустно-ласков с нами. Необыкновенно заботился о нашей безопасности везде: и — в лесу, и в доме, и по дороге на станцию.
Мне кажется, что после гибели Джека он по-настоящему стал жалеть нас — людей, живущих среди людей.
Без Джека Братишке стало не просто одиноко, но и гораздо хлопотнее жить.
Джек с его никогда не иссякавшим веселым любопытством к жизни выполнял, должно быть, огромнейшую черновую работу, когда они бегали вдвоем. Обследовал все подряд заброшенные сады. Первым обнюхивался со всеми встречными собаками. Заводил знакомства с людьми. Обследовал все помойки. Первым бросался на машины, на поезда… Братишка же — всегда спокойный и даже слегка величавый в своем спокойствии — тем не менее зорко следил за всеми изысканиями брата. И когда он по каким-то признакам определял, что обнаруженное Джеком достойно и его внимания, он тотчас присоединялся к Джеку, мгновенно оттесняя его, если была необходимость, на второе место… Джек являлся как бы автономно живущим слухом, нюхом, зрением Братишки, и можно было далеко и много видеть, слышать, обонять, не затрачивая лишних усилий, и главное, — сведя к нулю риск получить, например, по шее от какого-нибудь прохожего или быть покусанным своим же четвероногим психопатом.
И вот теперь все собачье Братишке приходилось делать самому.
Но он и просто — скучал по Джеку. Они ведь с детства жили бок о бок. Джек погиб. Осталась зиять в мире пустота, которую никто другой уже не смог бы заполнить. И Братишка, конечно же, тосковал.
…Сначала я услышал радостный вскрик. Потом ударили в ладоши. Жена отворила ко мне дверь и почему-то не сказала, а прошептала:
— Посмотри! Там — Федька…
За калиткой стоял человек и держал в руках черного щенка. Издали трудно было определить, Федька ли это, но человека я узнал. Это был один из тех зимников, к кому мы заходили в поисках Федьки. Мы тогда всем оставляли наш адрес — на случай, если щенок появится. И вот не зря, оказывается, оставляли…
Оскальзываясь по тропинке, я заторопился к калитке.
Увы! Уже за десять шагов мне стало ясно, что это не Федька.
— Ваш? — Благодетель наш так и сиял. Ему было радостно, что он принес людям радость. Ужасно неловко было разочаровывать его.
— Так ведь ваш же! И черный. И с белым галстуком… Все как вы описывали. — Он даже немного обиделся, мне кажется. — Вчера вечером прибился. Уж мы его и гоняли и что только ни делали — не уходит, и все! А потом жена про вас вспомнила…
— Ну ладно. Все равно — спасибо!
У меня было сильное подозрение, что он бросит щенка в ближайший сугроб, если мы не возьмем его.
— Давайте! Спасибо вам большое!
Кобелек перекочевал с рук на руки. Его прямо-таки сотрясала безостановочная больная дрожь.
На руках у меня, пока мы разговаривали с соседом о том и о сем, он вроде бы угрелся, притих, но едва я спустил его на доски крыльца, опять затрясся.
На тощеньких, чересчур высоких ножках, с шерстью, свалявшейся, как пыльный войлок, с тоскливыми мокро блестящими глазами — он был до того убог, что даже не вызывал жалости.