Что ж, пойду один своей дорогой. Но было мгновение, когда мне хотелось броситься следом за этими двумя, которых я любил больше всех на свете, не считая моих домашних. А потом я сунул руки в карманы и повернул в другую сторону. Кроме шуток, мне было грустно, одиноко. И страшно. И сейчас мне грустно, одиноко и страшно. Вот в кармане у меня пять хрустящих фунтовых бумажек, и на мне новый красивый костюм за пятнадцать гиней. Я чувствую, как бумажник уютно трется о яркую рубашку. Ну, а дальше что? Навел красоту, а идти некуда. Ни на одном поезде, автобусе или пароходе не убежать мне от себя — трепещущего, неуверенного, мятущегося, полного сомнений и дурацких мыслей. И я остаюсь здесь. Я смотрю, как сардины двигаются на узком конвейере — серебряный поток, текущий из моря; здесь их укладывают в жестянки голова к хвосту, хвост к голове. Так и я. Купаешься в масле, лежишь ровно и красиво, но это слабое утешение, когда запаяют крышку.
Умник, красавчик, маменькин сынок, спрашиваю я себя; куда ты идешь? С мамой и Гарри об этом и говорить нечего. Они живут в своем уютном мирке, где нет больше ни улиток, ни сумасбродств. Носарь мог мне предложить только вышибать клин клином, подтасовывать карты, загадывать, орел или решка, — в общем ничего нового. Ребята в Старом городе считают меня ненормальным, еще хуже Носаря, я для них лишний, чужой. Стелла уехала. Один раз я позвонил ей. Серьезно. Позвонил, зная, что ее нет в городе, и, когда я стоял в телефонной будке, все лицо у меня было в поту. Никто не ответил. Да, братцы, иногда я думаю: кивни мне хоть кто-нибудь на улице, и я пойду за ним на край света. И даже позабуду взять чемодан со сменой белья.