Перед аквариумами и банками, заполняющимися водой при полном безрыбьи, ни мэра, ни Пьера.
— И в самом деле, — сказал Капюстёр, — его там нет.
— И в самом деле, — сказал Сенперт, — его там нет.
И все сказали: а ведь и в самом деле, добавив:
— Его там нет.
Все повернулись к мэрии. И тут всем на глаза, которые с полудня и до сих пор впитывали исключительно влажные образы, попалась статуя, и все заахали ах, ах, ах, так как статуя таяла.
Дюсушель, также зачарованный местным божеством, увлеченно следил за процессом таяния. Минеральный слой уже не был панцирем, он вдруг перестал быть, и тут наружу вывалился интенсивно загнивающий труп.
Люди вскричали.
Заметили Пьера, который из окна своей резиденции взирал на таяние легенд.
Люди взвыли.
Хотя вода падала им прям-таки в рот, они его все равно разевали. Им это не мешало.
Набонид лежал маленький, на смехотворном постаменте, по-прежнему изрядно мертвый, хотя без корки отныне и зеленоватый чересчур. Несколько человек подошли к нему, а затем, проявив мужество, бросили его на носилки и понесли к мэрии. За ними пошли и остальные.
За ними пошел и Дюсушель.
У дверей образовалась давка, но знатные лица все-таки прошли первыми, а то как же. Увлекаемый потоком Дюсушель оказался в кабинете Пьера. Там находились Лё Бестолкуй, Зострил, Сенперт, Капюстёр. И ошарашенный Сахул.
Все безмолвно смотрели друг на друга.
— Ну вот, — сказал Пьер, — как видите, дождь.
— Видим, видим, — ответили, морщась, остальные.
Дверь осталась открытой. Толпа, застыв на пороге, томилась. Она расступилась, чтобы освободить проход носильщикам. Те вошли, положили тело Набонида посреди комнаты, затем почтительно отошли и смешались с общей массой.
— Ну? — спросил Пьер.
— Теперь он сгниет, — ответил Зострил.
— Один миф уже лопнул, — заметил Дюсушель.
— Ах, это вы! — воскликнул Лё Бестолкуй и злобно напыжился.
— Этот господин здесь ни при чем, — объявил Пьер. — Это моя идея.
— Все равно, — возразил Сенперт, — если бы вы не съездили в Чужеземный Город, эта идея у вас бы не возникла.
Широким жестом руки Капюстёр указал на что-то за окном.
— А ваши аквариумы и банки, — спросил он, — вы думаете, они наполнились рыбами? Нет.
— Пока еще нет, — ответил Пьер.
— Вздор, — произнес Лё Бестолкуй.
— Что?
Пьер нахмурил бровь.
— Я что, уже не мэр?
— Когда дождь, то уже нет, — сказал Лё Бестолкуй. — Когда дождь, мэра меняют. Таков обычай.
Дюсушель вынул из кармана блокнот, чтобы записать этот узус, так как переведатель наверняка знал толк в обычаях.
— Это правда? — спросил Пьер у остальных.
Три знатных лица кивнули, в смысле да, а толпа подтвердила тихим ропотом.
— Значит, я должен отречься?
— А еще, — продолжил Лё Бестолкуй, — мы должны выдворить вас из города увесистыми пинками.
Дюсушель продолжал записывать.
— А кто будет новым мэром?
— Им должен стать ваш брат Поль.
Дюсушель все строчил, строчил, строчил.
— Я только что поженил его на чужеземке.
Потрясение было значительным. Знатные лица неуверенно переглянулись.
— Пускай, — наконец сказал Лё Бе-уй.
Пьер замер, собираясь с мыслями.
Затем направился к ожидавшим его людям.
— Ну хорошо, пойдемте.
Он сделал необходимое количество шагов и исчез в приговорноисполнительной массе.
Лё Бе-уй повернулся к Дюсушелю.
— Да и вам, — сказал он, — лучше было бы отсюда уехать.
Дюсушель закрыл блокнот и сунул его в карман.
VI. Чужеземцы
Я никогда не кричала. А мои товарищи, разве они кричали? Свою жалкую жизнь они проводили, как я — свою, в тишине, в тишине. Время от времени они выкарабкивались из неподвижности. Ползали. Прыгали. Но все равно не кричали. А я не ползала. Мне незачем было прыгать. Элен прыгает. Я обнаружила ее под старыми паучьими сетями, заброшенными и мокрыми. Она — меньше всех. Потребовалось бы десять тысяч таких, как она, чтобы получилась одна блошка. Быть может, сто тысяч. Я вижу ее с трудом. Она — не белая, она — бледно-пепельная. Она — слепая. И прыгает. Это все, что она умеет делать. Я никогда не видела, как она ест. Никогда не видела ее рядом с самцом. Она прыгает время от времени. Недалеко. И тут же замирает. Кажется изможденной. Смертельно изможденной. Но вскоре оживает. И прыгает на несколько дюймов дальше, к новому измождению. К новой невозможности.
Гроза — самое крупное из насекомых, что летают снаружи. Как и остальные, она бьется о стекло. Если бы окошко открылось, она наверняка бы сюда влетела. Иногда они липнут к стеклу, чтобы отполировать свои крылья, остудить или согреть свои брюшки. Они смотрят на меня. Они тоже никогда не кричат, по крайней мере, их голоса не проходят сквозь толстое стекло. К тому же окошко такое маленькое. Как слуховое отверстие. Я забираюсь на стул, чтобы увидеть летунов. Но в них слишком много движения. Я устаю от них, буйных, и возвращаюсь к моим тихим, к моим спокойным. К моим грязным, к моим пыльным. К моим личинкам, к моим нимфам. К тем, кто подолгу дремлет в своей белесой ливрее, к тем, кто пробуждается разве что по бессмысленности. К тем, кто сворачивается, чтобы жить, чтобы спать, чтобы мечтать, возможно.