Под ногами, покачиваясь и всплывая, проворачиваются — двор, заснеженные крыши, внутренний двор, внутренняя стена, опять крыши, и снова, уже гораздо ближе — внутренний двор… Налетает — редкая копошащаяся толпа на трибунах, мечущиеся люди, сбоку — какое-то месиво, лязг, драка, откуда-то — струя горького горелого запаха, ниже — головы, лица, разинутые рты, фьють, фьють — у уха, где-то под мышкой, еще ниже — доски помоста, на них — бегущий вслепую, со связанными за спиной руками, Большой Человек… Четыре шага — нога его зависает над краем, воздушная волна взметывает подол рубахи, а я уже прошел нижнюю точку и скорость тащит меня вверх. Едва слышный чавкающий звук — я жду его — едва ощутимый рывок: сталь вошла бегущему под ребра и застряла намертво — земля послушно проваливается под нами, в последней попытке выставив поперек гребень внешней стены.
Гребень чиркает Большого Человека по ногам — и мы вываливаемся из крика и грохота как из прохудившегося мешка в серый и белый зимний день.
Имори
Не достоин ты исповеди. Не принимает исповедь твою отец Дилментир. Нет тебе прощения, ни на земле, ни в адской геенне. Не искупить вину, ни смертью, ни покаянием…
— Как скажу, беги, так тебя и растак, ради сына своего, понял?! — шипит отец святой, будто змей аспид.
Ради сына…
Господи, Боже милостивый, сохрани и убереги мальца моего, чист он и невинен, а что отец у него — предатель и клятвопреступник, так ведь он-то тут ни при чем, Господи…
— Именем Господа Милосердного, во имя любви Его всеблагой… Пошел! — шепчет отец Дилментир и толкает влево.
И поворачиваюсь я, и бегу вслепую, куда толкнули, гореть мне вечно в вечном адском огне, не принял исповеди святой отец…
И шум, и грохот, и лязг со всех сторон, и крики…
И сверху, с небес — будто тяжесть обрушивается — воздуха поток…
И впиваются в ребра когти демона сатанинского, и свистят крылья его, и возносит он грешника в выси заоблачные, и падаю я в пропасть проклятую, в огнь пылающий, разве бывает эдак-то, вроде ж сперва помереть надобно…
Стуро Иргиаро по прозвищу Мотылек
Он в сознании, но висит смирно, не трепыхается.
Я был готов к боли, к ужасу, к чему угодно — но этого нет. Человек, подвешенный за ребра на стальных крюках, абсолютно спокоен (Все правильно. Так и надо. Все верно.).
Нас болтает, я ясно ощущаю как расползается дыра в правом крыле от прошедшей навылет стрелы.
Мы переваливаем стену, внизу мелькает дорога, за нею — деревья рощицы. От леса рощицу отделяет широкая поляна, и в дальнем конце ее я вижу оседланную лошадь.
Маленький Человек позаботился.
Спускаемся неловко. Большой Человек ухает в сугроб, а я, связанный постромками, — ему на голову. И некоторое время ворочаюсь, освобождаясь от упряжи.
Он лежит лицом в снег и не шевелится. Как мертвый. Он в самом деле думает, что мертвый. А мертвые не чувствуют боли и ничего не боятся.
— Эй! Большой Человек! Это я, Мотылек!
Там, где металл вошел в тело, по белой рубахе ползут алые пятна, потихоньку окрашивая снег. Колдун… то есть Рел ни в коем случае не велел вытаскивать крюки. Мало того, он посоветовал примотать покрепче к бокам весь этот ужас, чтоб лишний раз не бередить раны. Специально для этой цели мне был выдан полотняный бинт.
Беру Большого Человека за волосы, сдираю повязку, поворачиваю лицом к себе.
— Эй, погляди на меня. Все в порядке, слышишь? С тобой все в порядке. Мы тебя вытащили, — э, пропасть, он же не понимает найлерта! — Глаза! Открывать! Смотреть! Видеть Мотылька! Вставать! Идти! Скорей!
Он жмурится, моргает. Что-то бормочет. Не узнает, да и не пытается узнать.
— Там Золотко. Ждать… ждет. И мальчик. Твой сын. Сын твой, понимаешь?
— Мой… сын?
Перерезаю веревки — и на запястьях у него, и те, что крепились к крюкам. Достаю из-за пазухи бинт.
— Мы иметь… необходимость уходить. Скоро. Сейчас. Эй, эй, руки! Нельзя! Убрать руки, убрать, не трогать, плохо, кровь выльется…
— М-мотылек…
Узнавание — словно солнце взошло. Согнало прочь тяжкий слепой туман апатии, отразилось вспышкой в светлых, как лед, глазах. Зрачки — две черные проталины — стремительно проплавили лед, и будто росток к свету рванулась боль, развернула жгучие листья, и распустилась — ярким жадным цветком надежды.
Бинты намокали. Надо торопиться. Там где-то лошадь… я ведь тоже скорее всего лететь не смогу, крыло надорвано.
Чужая боль цвела — люто, махрово. Под веками зашевелились багровые заросли. Но чужая мука больше не обессиливала. Хлестала плетью, вынуждала двигаться.
Я двигаюсь, потому что больно не мне.
Мне больно — значит, я существую.
— Вставай, — я протягиваю руку, — Вставай, Большой Человек.
И Большой Человек встал.
Рейгред Треверр
Палач притащил откуда-то вилы. Здоровенные навозные вилы.
У меня упало сердце. "Хват" с оружием. Это конец. Скольких бы колдун не отвлек на себя, этот останется здесь, на эшафоте, да еще при оружии.
Этого я не предусмотрел. И ты, хитроумный господин Эдаваргон тоже. Два дурака.
Два идиотских дурака!
Эпилог
Мельхиор Треверр