— Должно быть, она украла монету из того сундука. Глупая мартышка… — Элизабет прикусила губу. — Джеймс, и вы верите, будто… что «Лебедь» погиб, а «Черная жемчужина»… — У нее расширились глаза. Она прижала пальцы к губам. — Вот почему на ней не стреляли пушки, верно? И порох оказался сырым… И это испанское судно… Проклятие навлекает беду на любой корабль, на котором оказывается эта тварь, так? Вы это хотели сказать?
Бабочка не сдавалась — карабкалась упорно; висела на розе, опрокинув цветок вверх тормашками.
— Насколько я могу судить, — сказал он. Отвернулся; роза содрогалась. Бедная европейская роза… — Я вынужден отдать должное сообразительности капитана Воробья. Если бы он не догадался перебросить эту дрянь к испанцам… Надеюсь, что ее разорвало взрывом.
Элизабет молчала. Ветерок шевелил выбившиеся из прически пряди.
…И Тернер, который даже из соображений приличия не постарался сделать вид, что ему неприятны уединенные прогулки жены с бывшим ухажером. Элизабет сделала свой выбор столь открыто, что теперь он, Джеймс Норрингтон, не стоит даже ревности бывшего кузнеца.
Элизабет изменилась в лице — глядя куда-то через его плечо; очень глупо, но первым, что пришло ему в голову, был Воробей. Воробей в Порт-Ройале; впервые в жизни командор почувствовал, как кровь отлила от лица.
Но испятнанная солнцем аллея была пуста. Только качались ветки магнолии…
— Мартышка, — сдавленно произнесла Элизабет за спиной.
Вернулось дыхание; в этот миг он не ощутил ничего, кроме облегчения. Обернулся.
— Элизабет, вы меня разыгрываете?
Миссис Тернер была исполнена жажды деятельности.
— Нет! Клянусь… Вот… — Подобрав юбки, полезла мимо кустов — зацепилась, дернула, не жалея платья. — Вот… вон!
Норрингтон пожал плечами. Шагнул, пригнулся.
— Возможно, это…
И осекся. Он был бы рад сказать, что это другая мартышка, — но последние события практически лишили его возможности с кем-то ее перепутать.
Тварь притаилась в гуще кроны — в задней лапе наполовину очищенный банан, жилетки нет, порванная рубашка в линялой копоти. Не глядя на людей, ловко сунула банан в рот… Элизабет больно вцепилась командору в локоть, шепотом приказала:
— Стойте!
Мартышка выплюнула банан и разразилась возмущенным визгом — целой длинной тирадой обезьяньих ругательств; она металась по дереву, отплевываясь и грозя кулачком… а в другой лапе у нее явно что-то было.
— Она не может есть, — упавшим голосом пробормотала Элизабет. — Вы правы.
— Я знаю, — он не сводил глаз с мартышки.
— Она выплыла, — перебила Элизабет. — Она не может утонуть…
Мартышка, скалясь, показывала проклятую монету; повертела, и…
Элизабет ахнула. Ощущение было странным — не то короткое головокружение… не то содрогнулся мир. Налетел ветер, зашумел листвой, — пригнулись кусты, полетели сорванные лепестки; бабочка таки сорвалась с розы — заметалась, подхваченная ветром… Мартышка сиганула с одного дерева на другое — исчезла в листве.
И все кончилось. Элизабет прижимала пальцы к виску.
— Боже… Джеймс, — она все еще держала Норрингтона за рукав. Глядела снизу вверх. — Если вы правы… А теперь она здесь…
Он улыбнулся — попытался улыбнуться.
— Ну что вы. Мы же не в море. Мы на твердой земле… — Попытался пошутить: — Я не думаю, что она способна причинить зло целому острову.
Губернаторская дочь вдруг совершенно несвойственным благородным леди жестом почесала макушку — взъерошив волосы.
— Я прикажу слугам обыскать сад. Хотя… — Глядя исподлобья, улыбнулась растерянно и жалко. — Это ведь безнадежно — ловить мартышку, да?
VII
В эту ночь по всему Порт-Ройалу выли собаки.
В эту ночь командор Норрингтон впервые в жизни попытался напиться, чтобы забыться. Под дверью собралась прислуга — в щель наблюдали невиданное зрелище. Толстая чернокожая кухарка Элис, прижимая к губам край передника, толкала локтем сожителя-лакея:
— Ой, огонь уронит… Иди же!
Лакеи, перемигиваясь, считали пустые бутылки.
— …Головой отвечаю — пять! — клялся плешивый сожитель.
…Сгорели все свечи, кроме двух в серебряном трехсвечнике, стоявшем прямо перед командором. Навалившись разъезжающимися — сминая скатерть — локтями на стол, Норрингтон тупо щурился на расплывающиеся огоньки. Тьма ползла из углов. Зудела, вилась вокруг свечей мошкара — и с треском сгорала; бренные останки усеивали скатерть, будто поле брани.
Он пил ром, как пьют лекарства. Глотал жгучую жидкость, стараясь не почувствовать вкуса, — морщась и задерживая дыхание; его мутило от одного запаха. Бутылка прыгала в неверной руке, не попадая горлышком в стакан — стекло звякало о стекло, ром, булькая, проливался на скатерть; Норрингтон поймал себя на том, что обсасывает край стакана, будто чужие губы. Стекло казалось гладким, как человеческий рот изнутри.
Он не мог. Его не держали ноги, он уже почти ничего не видел, — но голова оставалась ясной, как будто назло.
Плыли в глазах огоньки. Шевельнулись губы; ночь напролет он пил и ругался всеми словами, какие помнил, — и иные ругательства больше походили на всхлипывания.