— Ну вот что, Брекенридж, больше я этого терпеть не хочу. Я устала. За пять недель у меня в общей сложности не было и двенадцати часов отдыха. Завтра попрошу доктора Гиллиза, чтобы он прислал миссис Хаузермен ухаживать за тобой. Ты нарочно стараешься меня мучить, но от этого только хуже тебе самому. Меня ты не замучаешь, Брекенридж. А себе причинишь непоправимый вред.
— Так скажи мне по-честному, и больше мы к этому возвращаться не будем.
— Если ты мне не веришь, так и разговаривать не к чему. Если двадцать четыре года супружеской жизни не научили тебя хотя бы уважению к своей жене, мне тут около тебя нечего делать.
— Куда ты, куда?
— Я пойду прилягу в гостиной, Брекенридж. Если тебе что-нибудь понадобится, позвони в колокольчик. Но не вздумай звать меня для того, чтобы снова начинать эти вздорные разговоры. В четыре я принесу тебе кашу.
Но именно в силу этих двадцати четырех лет супружеской жизни нельзя было допускать проявлений независимости с ее стороны. Уйти из комнаты — это все, чем она могла отплатить ему, единственная доступная ей форма наказания; но она не вправе наказывать его. Колокольчик звонил бешено, не смолкая. И она сдалась. Она вернулась в свое кресло под зеленым просвечивающим абажуром. Самым тягостным для нее в этот период было отсутствие всяких знаков духовного общения — но, быть может, и самым интересным тоже. Она нимало не сомневалась, что за грубостью его поведения кроется внутренняя борьба духа. Жестокость и лицемерие
Доктор Хантер предписал Лансингу есть через каждые четыре часа.
Ровно в четыре она принесла ему кашу. До начала того периода, о котором говорилось выше, эта тарелка каши словно бы на какое-то время сближала их. Это тоже была своего рода игра. Юстэйсия, как могла, сдабривала унылую еду, посыпала щепоткой корицы или тертой лимонной цедры. Клала две-три изюминки внутрь. Добавляла несколько капель хересу. Но теперь с этой игрой было покончено.
— А может, ты вовсе не ради церковной службы ездишь в Форт-Барри? А может, весь город давно уже судачит о тебе — о тебе и докторе Хантере.
Сидя в кресле, она то и дело оглядывалась на стеклянную дверь, ведущую в сад. Потом вдруг вскочила и стремительным шагом вышла в холл. На ступеньках лестницы сидела Фелиситэ.
— Ступай спать, Фелиситэ. И никогда не слушай того, что твой отец говорит под влиянием боли.
— Я ничего не слушаю, maman. Я тут нарочно села, чтобы помешать слушать Джорджу. А то он иногда часами просиживает на этой лестнице.
Юстэйсия не сдержала судорожного смеха. Взгляд ее рассеянно блуждал по потолку.
— Va te coucher, cherie[66]
.Возвратясь в комнату мужа, она легла на диванчик и рукой прикрыла глаза. Лансинг продолжал монотонно бубнить свое. Она время от времени вставляла короткие реплики, необходимые для поддержания разговора: «Может быть», «Нет!», «Давай переменим тему».
Да. Был другой, которого она полюбила. Но совесть ее оставалась чиста. Она сумела преодолеть свою тоску и свои страдания. Эта любовь была ее венцом, ее наградой. Мысль о ней всегда заставляла ее улыбаться. И часто служила поддержкой, вот как сейчас. Было время, она мучительно допытывалась у себя самой, у ночного неба — безответна ее любовь или, может быть, нет? Теперь это уже не имело значения. Сотни раз она встречалась с ним взглядами. Любовь окружает нас, сказываясь по-разному; она знала — и он ее любит.
Полночь (с субботы 3 мая на воскресенье 4 мая).
— Вот каша.
— Не хочу каши.
— Когда проголодаешься, я ее разогрею.
Пауза. Продолжительная пауза. Юстэйсия теперь знала, что если он на некоторое время умолкает, то это лишь ради эффекта. Он готовится устроить сцену. От природы он был в большой степени актером. Весь тот год, что они прожили в Питтсбурге, Юстэйсия каждую среду ходила на утренники в театр. За пятнадцать центов она покупала билет на галерку, и так продолжалось в течение многих месяцев — покуда беременность не сделала ее появление на людях «неприличным». Она любила театр и одновременно его презирала. Театр очень точно рассчитывает свои эффекты — совсем как теперь Брекенридж. От того, что он пытается ее перехитрить, опередить ее мысли, он становится еще более жалким.