— Хм! Доверяет, стало быть! — И она внесла чемодан. Когда пришел Степан, он, кажется, не проявил восторга. Потому что был слышен ее крик:
— Это теперь так не выйдет — нажился со мной вдоволь и — иди куда хошь! Да я в твой институт прямо — тебе и закончить-то его не дам!
Потом утихла. Сидоров Степа всегда ценил вескость аргумента.
И в доме стало душно. Настя целыми днями стряпала, стирала, убирала… И все ворчала, что кухня плохо метена, что стекла не протерты, а керосинка у мамы коптит. И еще электричество нагорает…
— …полы будем мыть в очередь!
Вот, собственно, и все Настино время.
Только что тянулось око несколько лет, а может, и десятилетий. Уж не знаю теперь.Мы в то время
(в смысле — Настино) рано уезжали из города. Чуть пригреет солнышко, чуть подсохнут тротуары — и нас уже нет. Мы где-нибудь в деревне, в лесу. Так что во всем есть свое хорошее.Я помню эти ранние просыпания, поток солнца, разреженный почти голыми еще ветками на цветные прохладные лучи. И наши с отцом сборы — сапоги, корзины… Мы ходили по сморчки. Думаю теперь, что это предприятие было и хозяйственным, грибы, помнится, были основным блюдом.
Это чистое счастье — рыться в коричневом листе, забившем землю и выемки меж корней, и вдруг увидеть хитрого такого, холодного на ощупь, материального, почти живого…
А отведешь глаза — может пропасть. Подкрадешься к нему — цап! И вот уж он — обыкновенный гриб. И теперь не скажешь и не подумаешь: «Я нашла его, хитрого», а просто: «Я нашла хитрый гриб» (винительный неодушевленный). То же было с ветками, с цветами. Они теряли одушевленность, отрываясь от леса, переходя в руки. И далее с ужом. Я поймала его (я никого этакого не боялась). Был он раньше крепкий, ловкий, под цвет сучков и палок, пропитанных болотной водой. От него, от его присутствия, мясистая осока пахла ужом — есть такой особый запах — и тайной его жизни. А потом, в стеклянной банке, дома, весь на виду, он стал ползучим и, честно говоря, довольно противным. Вонючим, шипучим, вялым… И я рада была, когда он ушел. Просверлил как-то марлю на банке и ушел. Я его очень уважала за это.
А деревья я узнавала в лицо. Между нами не было большой разницы, что вот она родилась сосной, а я человеком. Мы в чем-то сходились. Где-то в вышине. Где-то к небу, к его широкому, сплошному, не прерываемому смертью и новым рождением.
Это — в высокие минуты. А обычно — просто радость общности. Поиски и обретение одного языка.
А лесные тропинки закруживали и водили. Не доверяйте лесным тропинкам! Они незаметно чуть отклоняются: то от восхода к западу, то от тени к солнышку, — и вот уже ты ушел от прямого, от кратчайшего… Здесь и нет кратчайшего. Он сложен, лес. Недоступен законам прямолинейности. И у меня было смутное ощущение, что и основы доброты, праздничности, великого даже корнями уходят куда-то сюда, отсюда черпают и пьют, чтобы потом расти и радовать. Но это опять же одни чувства, едва переросшие в тени мыслей. Как тяжело ощутить мысль чем-то плотным, реальным, облечь в слова.
Как трудно, наверное, формулировать. Как тяжело ему
, Степану!Удивительно все-таки, что невзрослый человек понимает почти столько же, сколько и проживший много лет. Вот почему, к примеру, я вперила глаза в Степу Сидорова тогда, в раннюю пору свою и его? Гипноз полярности? Да нет, тогда еще не было такого размаха крыл, разведения ножниц. А вот почему-то знала. И знала нечто, когда пришел к нему снова человек в Светло-сером. Снова и снова. Стал наведываться. Он, человек этот, стоял на лесенке выше, но притягивался, видно, Стёпиной духовностью, искал общенья! И, чтоб не спускаться всякий раз, стал подымать нашего Степана. И довольно-таки поднял.