Он был не прав. Филдинг был не прав. Контроль утрачивался на глазах. С моим-то опытом рукоприкладства, безошибочно ощущаешь ситуацию, когда ни ноги, ни наглость не спасут. Когда требование сатисфакции нельзя оставить безответным. Меньше чем в квартале впереди разрозненные отбросы общества сбились плотным строем и закупорили улицу. Я различал яркие футболки, бицепсы, щетину на лицах. Этим людям было нечего сказать нам- кроме того, что мы белые, и у нас есть деньги. Возможно, также они говорили: нечего шляться по трущобам, по крайней мере, в Нью-Йорке. Нечего, нечего – так как шляться по трущобам означает делать вид, будто сомневаешься в их реальности. Так вот, трущобы реальны. Что они нам сейчас и продемонстрируют, со всей наглядностью. К этому моменту я уже, инстинктивно или по привычке, выискивал в цепи слабые и сильные звенья. Слева нечего и соваться. Лучше ближе к обочине- точно, вид у коротышки вполне болезненный. Осыпать шквалом ударов, прорвать линию обороны и резко ломануться вон к тому зеленому склону. Я позволил себе покоситься на Филдинга. Тот поднял правую руку, делая знак «автократу», но шага не сбавлял и взгляда не отводил. Машина рывком одолела разделявший нас квартал и опять сбавила скорость до пешеходной. Филдинг наконец замедлил шаг. Произвел замысловатый жест, красноречивый, донельзя искренний. Все – под контролем. Дорога освободилась, и мы прошли.
– Проныра… Колумбийский университет… да и чикагский, и лос-анжелесский – все американские колыбели учености окружены худшими, обширнейшими, самыми засранными трущобами во всем цивилизованном мире. По-другому в Америке не умеют. Что все это значит? Какая в этом скрыта сермяжная правда? А вот отсюда, Джон, великолепный вид на Гарлем.
Я посмотрел на университетский комплекс. Окинул оценивающим взглядом. Я уже видел эти здания, эти портики и колоннады – нос задран, грудь выпячена, культурная гордость укоренена. Ничего нового. С рукой Филдинга на плече, я теперь приблизился к гребню крепостного вала. Мы облокотились на ограждение и посмотрели вниз, вглядываясь в переплетение ветвей деревьев, сломавших хребет в последней отчаянной попытке взять утес штурмом. За ними простирались квадратные мили Гарлема- часть вторая, иная, скрытая половина юного Манхэттена.
– И что это было? – спросил я, закуривая очередную сигарету. Я все еще чувствовал тяжесть нерастраченного боезапаса, прилив адреналина.
– Всего лишь машина, ничего больше.
– И что, охрана держала их на мушке? Я не заметил.
– Нет-нет. Ну, наверно, оружие было под рукой. Но дело не в том. Машина сама по себе дает минуту-другую. А больше нам и не надо было.
Кажется, я понял. «Автократ», шофер, телохранитель – это демонстрировало им всю ширину пропасти, волшебную дистанцию. Как там был филдинговский жест… одна ладонь лодочкой у сердца, другая указывает на машину, вежливо представляя, говоря: «Это деньги. Здесь все знакомы?» Потом ладони сводятся вместе, взгляд искренний-искренний, завершение простого доказательства. И они посторонились – поспешно, отдавливая друг другу ноги и спотыкаясь; мне это напомнило транспорт, уступающий дорогу скорой помощи или королевскому кортежу.
– Но зачем? – спросил я.
– Достопримечательности. Местный колорит. Можешь забирать машину, Проныра. А я побежал обратно.
Он потрусил прочь. Первые двадцать шагов он держал голову высоко, чтобы кислород лучше поступал к легким, потом втянул ее в плечи и размеренно заработал локтями. Яотвернулся и окинул взглядом косой пологий клин улочек и приземистых построек, и впервые шум в моих ушах отыскал правильную ноту, подходящую мелодию. Басовитое гуденье воплотилось в дурное предчувствие, будто бы среди дымоходов и посадочных огней Гарлема притаилась моя погибель, моя личная погибель – притаилась в ожидании рождения, свободы или прилива сил.
Есть только один земляшка, который ко мне по-настоящему не равнодушен. По крайней мере, он преданно следует за мной, не упускает ни одной мелочи и все время звонит. Больше не звонит никто. Селину не застать. Остальных волнуют только деньги. Деньги – единственное, что нас связывает. Долларовые купюры, фунтовые банкноты – все эти бумажки на самом деле ноты отчаяния, записки самоубийцы. Деньги – записка самоубийцы. А тот тип – он тоже говорит о деньгах, но его интерес персонального свойства. Персональнее некуда.
– О них ты и не думаешь, – скажет он. – Совсем не думаешь. В трущобы лезешь, а о них не думаешь – об остальных.
– О каких еще остальных? – спрошу я. – О вас, что ли, о неимущих?
– Послушай. Я голодал, и мне приходилось красть, только чтобы остаться в живых. При этом тебя хватает, ну… на неделю. Через месяц ты приобретаешь определенный вид. Вид человека, который вынужден красть еду, чтобы оставаться в живых. А вот это уже всё. Кранты. Больше красть не выйдет. Почему? Потому что все сразу все понимают, как только ты заходишь в магазин. Они видят, что у тебя за душой ни гроша. Причем давно. Только представь.