Старый профессор очень скупо говорил о своей жене и её смерти, очень многое осталось недосказанным, и всё же у них создалось впечатление, что брак их был по-настоящему счастливым, что этот старик и его покойная жена были людьми очень чистыми, наивными, отторгнутыми и той и другой стороной; жизнь их была бы расколота «железным занавесом», если бы не взаимное уважение и любимая работа. Он даже упомянул об этом, хоть и не прямо, когда рассказывал, как сыновья проявили к переезду совсем иное отношение, отразившее и его собственные колебания.
А ещё он сказал Дэну и Джейн, что его младший сын, тот, что стал археологом в Соединённых Штатах, фактически сбежал на Запад. Старик улыбался, говоря об этом.
— Он пошёл в мать. Характером. Я зову его своим английским сыном.
В его побеге не было ничего драматического. Он проводил отпуск в Лондоне, у родственников матери, и просто не вернулся. Ему как раз исполнилось двадцать пять. Профессор пытался уговорить его вернуться, но не очень всерьёз.
— В его возрасте иногда важнее принять решение, чем быть уверенным в его правильности.
Дэн сказал:
— А в другом возрасте?
— Наверное, и в другом.
Джейн спросила, остались ли добрыми отношения между братьями.
— Да, мадам. — И добавил: — Теперь, во всяком случае. Ганс, мой старший сын, доктор, знаете, он поначалу не хотел мириться с таким предательством. Но теперь он стал мудрее. Думаю, они и сейчас много спорят. Когда встречаются. Но по-родственному.
— А вы не принимаете ничью сторону?
— Мой младший стал теперь немножко слишком американцем. Мы по-разному смотрим на многие вещи. Но почему бы и нет? Моё поколение было слепо, особенно мы, так называемые учёные-историки. И должны за это расплачиваться. А он ни в чём не виноват. И я уже сказал — он похож на мать. Или — на её родину. — Он улыбнулся им обоим. — Англия — европейский сфинкс.
— Она более известна как европейский больной, — возразил Дэн.
— Если упрямство — болезнь…
— Но в упрямстве ведь нет ничего загадочного, не так ли?
— С этим я не могу согласиться. Для нас, иностранцев…
— Но ваш английский…
— О да, разумеется. Я знаю язык. Я понимаю английские обычаи. Я даже полюбил английские блюда — пирог с мясом и почками… — Он замолчал на мгновение, словно смакуя какой-то особый кларет. — Но ваша душа… Это совсем другое дело. — Он предостерегающе поднял палец. — И более всего — в том, что касается свободы. Немец не мыслит себе свободы без правил. Это гораздо важнее, чем наше пристрастие к парадному шагу и военной дисциплине… впрочем, это-то пришло к нам из Пруссии. Но понятие свободы… Это есть у наших философов. У Канта, у Маркса. Есть у Баха. У Гёте. Для нас полная свобода — это не свобода. Мы можем расходиться во мнениях из-за того, какими должны быть правила, но не из-за того, должны ли они быть.
Дэн улыбнулся:
— Но наша свобода в значительной мере иллюзия. Как мы теперь начинаем понимать.
Старик помолчал несколько мгновений, потом, с добродушной насмешкой, спросил:
— Знаете историю про западногерманского родственника, приехавшего навестить своих в Восточную Германию? Заговорили о политике. Западный немец говорит, что вся жизнь в ГДР диктуется государством, русскими. Они возражают: твоя часть Германии нисколько не лучше. Ведь она — самая американизированная часть Европы. Может быть, отвечает тот, но мы сами это выбрали, по собственной воле, демократическим путём, как англичане и американцы. Ах, говорит его дядюшка, но ведь и мы тоже, мой мальчик, выбрали это по своей воле, демократическим путём. И что важнее, мы выбрали это как немцы. — Кирнбергер кивнул в ответ на их улыбки и продолжал: — Я думаю, главное здесь — против кого направлен этот анекдот. Мне его рассказывали, критикуя восточных немцев. Но мне кажется, он может быть истолкован и в их пользу. Это, видите ли, зависит от того, как вы определяете явление, противоположное свободе. Для нас это — хаос. Для вас…
— Власть?
Он кивнул:
— Это и есть истинный занавес между Востоком и Западом. Мне так представляется. Мы жертвуем частью нашей свободы ради порядка… наши лидеры, правда, утверждают, что ради справедливости, равенства и прочего. А вы жертвуете частью порядка ради свободы. Ради того, что вы называете естественной справедливостью, индивидуальными правами человека. — Он вдруг улыбнулся, словно опасаясь, что беседа становится слишком серьёзной. — А можно, я вам ещё одну историю расскажу? Она антианглийская, но рассказал мне её ваш соотечественник. Много лет назад.
— Конечно.