Если в «Стародуме» и «Челобитной» мы видим идеал достойного литератора, то само название журнала Фонвизина – «Друг честных людей» – уже сближает эту последнюю вспышку его таланта со всеми предшествующими сочинениями и указывает на идеал нравственного, достойного человека. Уже в его «Опыте российского сословника» особое место в этом смысле занимают определения слов «беспорочность», «добродетель», «честь». Определения эти, как и большинство других, заимствованы из французского словаря Жирара и других сочинений французских, но это не меняет сущности дела. Фонвизин определяет честь как наивысшее благо. Иные качества достигаются воспитанием, законами и рассуждением, говорит он; другое дело честный человек: «В душе его есть нечто величавое, влекущее его мыслить и действовать благородно», и так далее.
В «Недоросле» Стародум также говорит, что умному человеку можно простить, если он имеет не все качества ума, но «честный человек должен быть совершенно честный человек». Наконец, Стародум там же заявляет: «Я друг честных людей». Слова эти не были фразой для Фонвизина, и та же мысль проводится везде, особенно в «Жизнеописании графа Панина», а также в «Вопросах», где он говорит: «Имея монархинею честного человека…», и так далее. Из тех же «Вопросов», из речей Стародума, письма Взяткина и «Придворной грамматики» видим, как отразились идеи и потребности просветительной поры на этом представлении о чести. Все факты и явления общественной и государственной жизни того времени свидетельствовали о полнейшем извращении этого понятия. «Сколько мне бесчестья положено по указам, об этом я ведаю», – говорит Советник в «Бригадире». «Я видел, – пишет Фонвизин в письме к сочинителю „Былей и небылиц“, – множество дворян, которые пошли тотчас в отставку, как скоро добились права впрягать в карету четверню». В таком честолюбии откровенно сознается Сорванцов в «Разговоре у княгини Халдиной». «Я решился умереть, – говорил он, – или ездить по-прежнему шестеркой». Фонвизин видел многое другое, «и это растерзало его сердце». Да, то были все «подлинники», и нельзя было спросить: «С кого они портреты пишут, где разговоры эти слышат?…»
Однако у передовых людей представление о чести сводилось скорее к представлению о сословном благородстве. Майков говорит: «Крестьяне такие же люди; их долг нам повиноваться и служить исполнением положенного на них оброка, соразмерно силам их, а наш – защищать их от всяких обид, даже служа государю и отечеству, за них на войне сражаться и умирать за их спокойствие». А они сами в это время пасли стада у ручейков!..
Совсем иначе, правда, говорит Безрассуд в «Трутне» о народе: «Я – господин, они – мои рабы, я – человек, они – крестьяне». Смысл в сущности тот же, несмотря на радикальное различие в выражении. Фонвизин ни разу не затронул вопроса о крепостном праве, как это сделал «Трутень».
«Безрассуд, – говорит последний, – болен мнением, что крестьяне не суть человеки, но крестьяне, a что такое крестьяне – о том знает он только потому, что они крепостные его рабы», и так далее.
Безрассуду дается совет всякий день по два раза разглядывать кости господские и крестьянские, покуда найдет он различие между господином и крестьянином. «Живописец» рассматривает тот же вопрос более глубоко, со стороны государственной.
Позиция Фонвизина ближе всего к позиции Майкова. Ему, быть может, и нельзя было бы сделать никакого упрека, если бы он не выходил за рамки художественного творчества. «Недоросль» в этом смысле сослужил ту же службу, какую в нашем веке сослужили «Записки охотника», но как от автора-«резонера» и политического сатирика от Фонвизина можно требовать большего.