Оркестранты стояли и ждали на сцене с инструментами в руках — таков был общепринятый ритуал, подчеркивавший почтение к мастеру калибра Дайстара. Фролитц спустился со сцены и пошел пригласить Дайстара. Тот приблизился и поклонился музыкантам, задержав внимательный взгляд на Этцвейне. Дайстар взял хитан у Фролитца, набрал аккорд, отогнул гриф и проверил гремушку. Пользуясь своей прерогативой, он начал со спокойной, приятной мелодии, обманчиво простой.
Фролитц и Мильке, игравший на кларионе, вступили с басом, осторожно избегая чрезмерных усложнений гармонии. Тихие аккорды чуть звенящего гизоля и гастенга стали подчеркивать ритм. После нескольких вариаций вступление завершилось — каждый оркестрант нашел свой тембр, почувствовал атмосферу.
Дайстар слегка расслабился на стуле, выпил вина из поставленного перед ним кувшина и кивнул Фролитцу. Комически раздувая щеки, тот изобразил на древороге хрипловатую, сардоническую, местами задыхающуюся тему, чуждую текучей прозрачности тембра инструмента. Дайстар выделил синкопы редкими жесткими ударами гремушки. Полилась музыка: издевательски-меланхолическая полифония, свободная, уверенная, с четко выделяющимися подголосками каждого инструмента. Дайстар играл спокойно, но с каждым тактом его изобретательность открывала новые возможности. Тема достигла кульминации, разломилась, разорвалась, обрушилась стеклянным водопадом. Никто никого не опередил, никто ни от кого не отстал. Дайстар вступил с ошеломительно виртуозной каденцией — пассажи, сначала звучавшие в верхнем регистре, постепенно снижались под аккомпанемент сложной последовательности аккордов, лишь иногда находившей поддержку в зависающих педальных басах гастенга. Пассажи встречались в среднем регистре и расходились вверх и вниз, но постепенно опускались двойной спиралью, как падающие листья, становясь тише и тише, погружаясь в глубокие басы, растворившись в гортанном шорохе гремушки. Фролитц закончил пьесу одним, еще более низким звуком древорога, угрожающе замершим вместе с отзвуками гастенга.
Как того требовала традиция, Дайстар отложил инструмент, сошел со сцены и сел за столом в стороне. Минуту-другую труппа ждала в тишине. Фролитц размышлял. Пожевав губами и изобразив нечто вроде злорадной усмешки, он передал хитан Этцвейну: «Теперь что-нибудь тихое, медленное... Как называлась та старинная вечерняя пьеса — мы ее учили на Утреннем берегу? Да, «Цитринилья». В третьем ладу. Смотрите, чтобы никто не забыл паузу для каденции во второй репризе! Этцвейн: твой темп, твоя экспозиция».
Этцвейн отогнул гриф хитана, подстроил гремушку. Зловредный старый хрыч Фролитц не удержался, учинил западню! Этцвейн очутился в положении, невыносимом для любого уважающего себя музыканта, будучи вынужден играть на хитане после блестящей импровизации неподражаемого Дайстара. Этцвейн задержался на несколько секунд, чтобы хорошо продумать тему, взял вступительный аккорд и сыграл экспозицию — чуть медленнее обычного.
Мелодия струилась — меланхолическая, полная смутных сожалений, как излучины теплой реки среди душистых лугов после захода солнц. Экспозиция закончилась. Фролитц сыграл фразу, задававшую трехдольный пунктирный ритм первой вариации... С неизбежностью рока настало время импровизированной каденции. Всю жизнь Этцвейн мечтал об этой минуте, всю жизнь стремился избежать ее во что бы то ни стало. Слушатели, оркестранты, Фролитц, Дайстар — все безжалостно ждали музыкального соревнования. Один Этцвейн знал, что меряется силами с отцом.
Этцвейн сыграл гармонический ряд аккордов, почти мгновенно приглушая каждый сурдиной. Возникший контраст тембров заинтересовал его — он повторил ряд в обратной последовательности, набирая каждый аккорд под сурдину и сразу же «открывая» резонанс, то есть снимая сурдину — в манере, характерной для игры на гастенге, но почти не применявшейся хитанистами. Не поддавшись кратковременному искушению покрасоваться техникой, Этцвейн повторил основную тему в величественной, скупо орнаментированной манере. Труппа поддержала его ненавязчивым басовым противосложением. Этцвейн подхватил бас и превратил его во вторую тему, слившуюся с первой в странном широком ритме, напоминавшем затаенный хоровой марш, мало-помалу набиравший силу, накативший падающей волной, растекшийся в тихом шипении морской пены... Этцвейн прервал уже нарождавшуюся паузу быстрыми, угловатыми взрывами ужасных диссонансов, но тут же разрешил их мягкой, успокоительной кодой. Пьеса закончилась.
Дайстар встал и пригласил оркестрантов к своему столу. «Без сомнения, — объявил он, — передо мной лучшая труппа Шанта! Все безупречно владеют техникой, все чувствуют характер пьесы. Гастель Этцвейн играет так, как я даже не надеялся играть в его возрасте. Ему пришлось многое пережить — боюсь, слишком рано».