Кашфуллу отец в школу не отдал, отвез его в Каран–елгу, в медресе знатока Корана слепого Мунасифа, внес рожью годовую плату и оставил там. Гариф–агай был человек темный, но в учение пророка верил усердно и праведно, вот и хотел младшего сына, последыша своего, направить путем истинной веры.
Отцы же Курбангали и Нурислама — шапочник Кабир с редкой и седой, как ковыль, бородой, который шил на всю округу тряпичные шапки без ушей — их еще у нас «жалкими» называют, и Заяц Шайми (пугливым он не был, Зайцем прозвали за длинные, торчком стоявшие уши), единственный на весь аул, кто курил трубку и промышлял тем, что круглый год ходил в извозе, — так вот, шапочник и Заяц выбирать своим сорванцам пути, какими должно им постигать истину, не стали. День–деньской по улицам мерзлые конские яблоки не пинают, дни не тратят, зря лапти не рвут, то и ладно. И только подморозило, Курбангали Шапчонка и Трубка Нурислам вместе с другими мальчишками помладше и постарше отправились в «школу». Прозвания у них были от рождения, от отцов достались. Но скоро они обзавелись собственными прозвищами.
Удивлялись дети: к середине зимы они, что в книге читали, уже сами и понимали, коли спросят, могли ответить, все рассказать. Есть, конечно, и тугодумы. Вон Мутахар с Базарной улицы. Учитель спросил его: «Сколько будет к трем прибавить три?» — «Много», — ответил Мутахар. Учитель Махмут, человек горячий, вмиг закипает, порою непоседливым шалунам уши накрутит, порою длинной палкой, которой показывает написанные на доске буквы, отвесит по макушке. А сам то и дело кашляет. Порою так удушье схватит — стоит, шевельнуться не может. А как отпустит удушье, лицо у него белое–белое, а потом становится желто–пепельным. Но когда начнет говорить, все ему в рот смотрят, оторваться не могут: урок не только объяснит, еще и разжует и в голову вложит. Есть у него такое обыкновение: глуповатых, если даже урока не знают, он не ругает. Но смышленым лентяям, самоуверенным умницам, башковитым разгильдяям при каждом случае задаст взбучку. «Ума я вам дать не могу. Как ум напрягать, как знания собирать, вот чему я вас, упрямцев, стараюсь научить!» Дети этих его слов до конца понять не могут, но видят, как надрывается этот больной дяденька, как старается для них.
В комнате с четырьмя окнами на длинных низких скамейках сидят около двадцати мальчишек от девяти до тринадцати лет, на коленях у каждого кусок обструганной доски. На уроках доска эта — собственный стол ученика, а прошли уроки — можно сесть на этот стол и в полное свое удовольствие скатиться с горки.
Махмут–агай только что прочел вслух стихотворение Габ–дуллы Тукая «Гали и Коза».
С козой подружился Гали с давних пор.
Вот смотрит подружка в окошко на двор.
Гали ее кормит травой молодой.
Коза благодарно трясет бородой.
Мутахар, сидевший как завороженный, вытаращив свои большие круглые глаза на учителя, пробудил в том какие–то надежды.
— Ну–ка, Мутахар, скажи нам, почему коза трясет бородой?
Долговязый тринадцатилетний подросток встал. Коли спрашивают, надо вставать — это он еще с первых дней усвоил. Но представить себе козу из книжки не смог. Потому спросил сам:
— Какая коза, агай?
— Друг Гали, — кротко объяснил учитель.
— Которого Гали, агай? Того, что с Совиной улицы? Уж такого Нурислам не пропустит.
— Гали с рогами, — пояснил он и, оттопырив указательные пальцы, приставил оба кулака к вискам. — Вот с такими.
Все прыснули со смеху. Даже посиневшие губы Махмута шевельнула улыбка. Меткому слову он цену знает. Потому и не рассердился.
— Садись, Мутахар, — сказал учитель. — Коли тяжело тебе, можешь в школу больше не ходить. Отцу дома помогай.
Но мальчик садиться не спешил.
— Тяжело, агай. Но коли не пойду, отец побьет.
Учитель вдруг надрывно закашлялся. Дотянулся до медного колокольчика и тряхнул им. Ученики, решив, что он хочет утихомирить их, присмирели. «Ступайте домой, дети, — сказал он, когда смог передохнуть. — Больше сегодня уроков не будет».
Прижал ко рту платок. В этот день у него впервые пошла горлом кровь.
Зима за половину перевалила, когда Кашфулла бежал из медресе слепого Мунасифа. Душа не лежала, и по аулу соскучился. Отец и уговаривал его, и ругал, однако одолеть тринадцатилетнего строптивца не смог. Тот стал, уперся тяжелым взглядом в землю и лишь повторял: «Не пойду».
Гариф–агай — человек веры, на детей своих никогда руки не поднимал. Греха боялся, душу детскую не хотел ранить. А коли дитя уперлось, что будешь делать? Руки–ноги не свяжешь и в сани не бросишь Не ягненок ведь — собственный ребенок.