— Я говорю серьезно, вы, глупышка, неужели не понимаете? Вот он идет к себе домой по улицам, где грязные овцы, вернувшись с пастбища, роются в мусорных ведрах, точно бездомные кошки, — и кто его встречает?
Джоан низко пригнула голову и заглянула в чайник.
— Надо долить воды, — сказала она.
— Но так было, конечно, в блаженные, счастливые дни. — Джереми помолчал, прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы. — А теперь… Впрочем, послушайте сами. — Оба встали и подошли к окну. — Они, должно быть, проделали пешком весь путь из Уэльса, совсем как прежде их отцы фермеры.
На другой стороне улицы безработные углекопы хором пели под осенним дождем, всецело увлеченные своим пением, словно выступали в Альберт-холле. У них такой вид, подумала Джоан, точно все эти болваны в котелках, спешащие мимо, недостойны даже их жалости…
— Теперь, надеюсь, вы поняли, какие возможности упустил в своей жизни Огастин, — невозмутимо произнес Джереми.
И вдруг Джоан вцепилась ему в локоть.
— Да вот же он, Огастин!
— Где?
Не в силах произнести от ужаса ни слова, она лишь указала вниз на ободранную фигуру, стоявшую, повернувшись к ним спиной, — человек протягивал прохожим шапку, в то время как сконфуженные лондонцы, отворачиваясь, спешили мимо: ошибки быть не могло, эта длинная фигура — он.
— Идиот! — вырвалось у Джереми. — Нет, это уж слишком! — И он ринулся на улицу и только было хотел схватить Огастина за рукав, как тот обернулся — и перед Джереми предстало совсем чужое лицо. Хотя человек этот был и по возрасту, и по росту «Doppelganger»[47] Огастина, он был без глаза, а нос его, весь в черно-синих точках, был вдавлен в лицо; на костлявых плечах одежда висела как на вешалке. Джереми, порывшись, достал монету, и человек прошептал слова благодарности еле слышно, задыхаясь, — должно быть, легкие у него превратились в камень, который можно было бы расколоть лишь кайлом.
8
Тем временем рабы внесли ковры, которые расстелили на полу, и огромные подушки, чтобы на них возлежать, а вслед за ними другие рабы внесли свечи, большущие, как в католических соборах, и кто-то закрыл ставни, чтобы не дуло. Затем вошли рабы с глиняными жаровнями на голове, и ладан, брошенный на раскаленные добела угли, наполнил комнату синеватым душистым дымком… Беднягу Али так трясло от озноба, что он уселся на одну из жаровен, подоткнув под себя одежды, точно это была его личная отопительная система, и даже застонал от удовольствия, когда тонкая струйка душистого дыма колечками заклубилась у него из-за ворота.
Огастин и Людо сидели на полу скрестив ноги, с самым безразличным на свете видом, но, когда они узнали, что их грозного хозяина нет дома, сердце у них так и подпрыгнуло. Правда (сказали им), он уехал недалеко и уже послали за ним гонца — тут сердце у них упало, и еще больше оно упало, когда они узнали, что если сам Халифа не появится, то уж, во всяком случае, гонец привезет его указания.
Тем не менее через некоторое время появился ужин, и каждый вымыл в настоенной на цветах апельсина ароматной воде правую руку, которой ему предстояло брать еду. За этим последовала церемония разламывания хлеба (ибо хлеб никогда не режут). Длинная редиска помогала вызывать благодарную отрыжку, которая требовалась по канонам хорошего воспитания, по мере того как блюдо следовало за блюдом: кус-кус с перепелами, сдобренный корицей, жареные цыплята с гарниром из грецких орехов, залитые медом; тушеное мясо с большим количеством специй и, наконец, барашек, зажаренный целиком и такой нежный, что мясо само отходило от костей (ведь ни ножей, ни вилок не было). Но Али, продолжая прятать под капюшоном лицо, почти ничего не ел, в том числе и «газельи ноги» — запеченный в меде миндаль.
Им подали, должно быть, не меньше двенадцати блюд, после чего снова предложили вымыть руки, за чем последовал мятный чай в позолоченных чашечках искусной работы… Казалось, прошли годы, прежде чем слуги все наконец ушли и оставили их одних! Время близилось к полуночи, а никто так им и не сказал, прислал ли их отсутствующий хозяин Халифа какие-либо указания или же нет.