Густав хотел что-то возразить, но серый человек
уже повернулся к выходу—очевидно, торопясь доложить обо всем капитану. Однако в этот момент в прихожую вошел — будто его позвали—сам Вальдемар Штрунк. И осветил ярким фонарем собравшуюся кучку людей. Видимо, какой-то особый настрой души мешал ему задавать вопросы. Лицо капитана выдавало боязливую растерянность. Он моргнул, словно таким образом бессловесно упрекал матросов в нарушении долга. Просительным движением руки потребовал у Густава разъяснений. Но молодой человек молчал. Суперкарго — поскольку желающих говорить не нашлось — сам доложил о случившемся, в немногих словах определив суть мятежа. Как свершившееся преступление. И потребовал восстановления спокойствия и порядка — если понадобится, с применением силы. Вальдемар Штрунк, не выразив сожаления или возмущения, начал пересчитывать по пальцам бунтовщиков. Каждому из участников инцидента он освещал фонарем лицо и произносил его имя. Уже первый откликнулся: «Я». И так поступали все. Закончив проверку, капитан приказал названным по имени подняться на верхнюю палубу и там построиться. Медленно, один за другим, виновные покинули помещение.Теперь Вальдемар Штрунк обратился к Густаву. Мол, с этой минуты Густав может считать себя находящимся под арестом.
Через полчаса он должен явиться в штурманскую рубку, чтобы выслушать дальнейшее. До тех пор пусть ждет в каком-нибудь неприметном месте. Он не вправе ничего предпринимать, не вправе ни с кем разговаривать.— Я пойду к себе в каюту, — пробормотал Густав.
Вальдемар Штрунк, казалось, не расслышал эти слова. Он отвесил Георгу Лауфферу неловкий поклон, после чего удалился.
—Теперь, — сказал, усмехнувшись, суперкарго,—я должен снова закрыть и запломбировать дверь.
Чтобы тотчас претворить это намерение в определенность поступка, он вытащил из кармана веревку и пломбировочные щипцы, показал на стальную матрицу, пояснил:
— Государственная печать.
— Вы ищите легких путей, — заметил Густав. — Воздвигаете повсюду преграды и уклоняетесь от загадок, умудрившись не запятнать себя.
—Я действовал халатно, совершенно кощунственно, когда вел себя по-человечески,
— сказал суперкарго.—Теперь мне пришлось вернуться к таким вот мерам. Вы это знаете. И обвинять меня вам не к лицу. Ибо вас-то я предупреждал, что вынужден следовать долгу, а не велению сердца. Я даже какое-то время колебался, смирил свою гордость, умолял вас мне помочь, чтобы я мог избежать единоличной ответственности. Вы это наверняка не забыли: поскольку совсем недавно сами упоминали об этом. Вы меня тогда оттолкнули. Мы с вами непоправимо разочаровали друг друга. Это и стало лазейкой для зла.Густав сказал очень тихо:
— Прежде чем наш корабль вышел в открытое море, вы уже
поставили западню. Я в нее попался. Но это лишь показало, что вы тоже — не я один — страдаете слабоумием. Вам не поможет отсылка к долгу, которым на самом деле вы давно пренебрегли. Найдутся люди, которые под присягой подтвердят, что вы привели Эллену в свою каюту, а обратно она оттуда не вышла. Поскольку бунтовщикам, похоже, в любом случае не избежать тюрьмы, они не побоятся дать такую клятву, больше того — будут свидетельствовать охотно, надеясь на спасение от наказания.— Вы говорите так, как если бы наш разговор происходил вчера, — холодно заметил суперкарго. — Клятва этих людей меня нисколько не беспокоит: матросам-бунтовщикам никто не поверит. — Его голос внезапно стал скрипучим и громким. — Разве вы не понимаете, что очень рискуете, угрожая мне такой ерундой? Вы что же — собираетесь обвинить меня в убийстве?
— Нет, — поспешно пробормотал Густав. — Запаха тления на корабле пока нет.
— Считайте меня отныне своим врагом, — сказал суперкарго.
—Я пленник, и я беззащитен, — ответил Густав. — В такой ситуации объявление вражды излишне. — С этими словами он удалился.
* * *
Ровно через полчаса Густав вошел в штурманскую рубку. И долго оставался там один. Он знал, что матросов тем временем подвергают наказанию, что им затыкают рты.
Уже этой ночью капитан — в судовом журнале — сформулирует состав преступления. Присовокупив имена. Бунт под предводительством слепого пассажира. Так, наверное, его многоречивая глупость будет резюмирована в предъявленном им всем обвинении. Безумство, сладость преступления... Густав еще чувствовал в себе горестную расплывчатую строптивость.