- Ты подумай только: пашут целую тысячу лет, да что я - больше! - а пахать путем - то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! "Как люди, так и мы", - только и всего. Заметь! - строго крикнул он, сдвигая брови, как когда-то кричал на него Кузьма. - "Как люди, так и мы!" Хлеба ни единая баба не умеет спечь, - верхняя корка вся к черту отваливается, а под коркой - кислая вода!
И Кузьма опешил. Мысли его спутались.
"Он рехнулся!" - подумал он, бессмысленными глазами следя за братом, зажигавшим лампу.
А Тихон Ильич, не давая ему опомниться, с азартом продолжал:
- Народ! Сквернословы, лентяи, лгуны, да такие бесстыжие, что ни единая душа друг другу не верит! Заметь, - заорал он, не видя, что зажженный фитиль полыхает и чуть не до потолка бьет копотью, - не нам, а друг другу! И все они такие, все! - закричал он плачущим голосом и с трестом надел стекло на лампу.
За окнами посинело. На лужи и сугробы летел молодой белый снег. Кузьма смотрел на него и молчал. Разговор принял такой неожиданный оборот, что даже горячность Кузьмы пропала. Не зная, что сказать, не решаясь взглянуть в бешеные глаза брата, он стал свертывать папиросу.
"Рехнулся, - думал он безнадежно. - Да туда и дорога. Все равно!"
Закурил, стал успокаиваться и Тихон Ильич. Сел и, глядя на огонь лампы, тихо забормотал:
- А ты - "Дениска"... Слышал, что Макар Иванович-то, странник-то, наделал? Поймали, с дружком со своим, бабу на дороге, оттащили в караулку в Ключиках - и четыре дня ходили насиловали ее... поочередно... Ну, теперь в остроге...
- Тихон Ильич, - ласково сказал Кузьма, - что ты городишь? К чему? Ты нездоров, должно быть. Перескакиваешь с одного на другое, сейчас одно утверждаешь, а через минуту другое... Пьешь ты, что ли, много?
Тихон Ильич промолчал. Он только махнул рукою, и в глазах его, устремленных на огонь, задрожали слезы.
- Пьешь? - тихо повторил Кузьма.
- Пью, - тихо ответил Тихон Ильич. - Да запьешь! Ты думаешь, легко мне досталась эта клетка-то золотая? Думаешь, легко было кобелем цепным всю жизнь прожить, да еще со старухою? Ни к кому у меня, братуша, жалости не было... Ну, да и меня не много жалели! Ты думаешь, я не знаю, как меня ненавидят-то? Ты думаешь, не убили бы меня на смерть лютую, кабы попала им, мужичкам-то этим, шлея под хвост, как следует, - кабы повезло им в этой революции-то? Погоди, погоди, - будет дело, будет! Зарезали мы их!
- А за ветчину - давить? - спросил Кузьма.
- Ну уж и давить, - отозвался Тихон Ильич страдальчески. - Это ведь я так, к слову пришлось...
- Да ведь удавят!
- А это - не наше дело. Им отвечать всевышнему. И, сдвинув брови, задумался, закрыл глаза.
- Ах! - сокрушенно сказал он с глубоким вздохом. - Ах, брат ты мой милый! Скоро, скоро и нам на суд перед престолом его! Читаю я вот по вечерам требник - и плачу, рыдаю над этой самой книгой. Диву даюсь: как это можно было слова такие сладкие придумать! Да вот, постой...
И он быстро поднялся, достал: из-за зеркала толстую книжку в церковном переплете, дрожащими руками надел очки и со слезами в голосе, торопливо, как бы боясь, что его прервут, стал читать:
- Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду в гробех лежащую по образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безгласну, не имущую вида...
- Воистину суета человеческая, житие же - сень и соние. Ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищий...
- Царие и нищий! - восторженно-грустно повторил Тихон Ильич и закачал головою. - Пропала жизнь, братуша! Была у меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил я ей, дуре, платок заграничный, _она взяла да и истаскала его наизнанку_... Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко налицо по будням носить, - праздника, мол, дождусь, - а пришел праздник - лохмотья одни остались... Так вот и я... _с жизнью-то своей_. Истинно так!
Возвращаясь в Дурновку, Кузьма чувствовал только одно - тупую тоску. В тупой тоске прошли и все последние дни его в Дурновке.
Шел снег эти дни, а снегу только и ждали в дворе Серого, чтобы дорога поправилась к свадьбе.
Двенадцатого февраля, перед вечером, в сумраке холодной прихожей произошел негромкий разговор: У печки стояла Молодая, надвинув на лоб желтый с черным горошком платок, глядя: на свои лапти. У дверей - коротконогий Дениска, без шапки, в тяжелой, с обвислыми плечами поддевке. Он тоже смотрел вниз, на полусапожки с подковками, которые вертел в руках. Полусапожки принадлежали Молодой. Дениска починил их и пришел получить пятак за работу.
- Да у меня нету, - говорила Молодая. - А Кузьма Ильич, никак, заснул. Ты подожди до завтра-то.
- Мне, был, ждать-то нельзя, - певуче и задумчиво ответил Дениска, ковыряя ногтем подковку.
- Ну, как же теперь быть?
Дениска подумал, вздохнул и, тряхнув своими густыми волосами, вдруг поднял голову.
- Ну, что ж языком даром трепать, - громко и решительно сказал он, не глядя на Молодую и пересиливая застенчивость. - Говорил с тобой Тихон Ильич?