Шилейка с досадой сплюнул. Коробило, ох коробило его от чужого счастья: у самого-то жена была горбатая. Не дрался, по девкам не бегал, жил мирно, да в душе обиду носил. Сердце ныло, глодала зависть, вот и злился на весь свет, сам не ведая почему. А тут, как на грех, Года из комнаты вышла. Кудряшки причесала на другой манер, надушилась, была уже не в синем платье, а в национальном костюме со сверкающей брошкой-подковкой на груди, в часиках, в коричневых туфельках на каучуке, в пальто, сшитом по последней моде.
Вингела звал ее, просил присесть, даже выпил за ее здоровье. Куда там! Скользнула по мужикам взглядом, будто провела росистой веткой розы, — та ведь и колет и пьянит, да от ее влажной прохлады в дрожь бросает.
Ушла. За ней поплелся и Симас; он тоже выступал на вечере.
— Затрусил жеребенок за кобылой, — осклабился Шилейка. — Думаешь, не подпустит к вымени?
— И-и-го-го-го! — заржал Прунце, наконец уловив смысл. — К вымени… го-го-го…
Вингела оскорбленно встал. Нравилась ему Года. Надеялся, что не напрасно ходит к Лапинасам, хоть он для нее был вроде пустого места. Однако надежда — мать дураков. Вот он и ждал ее терпеливо, как цветок ждет пчелу. Вдруг вспомнит, вдруг заглянет по дороге в улей…
Он хотел гаркнуть на Виктораса, пристыдить его, зачем таскает ее имя, будто бык цепь по грязи, и завязался бы спор, но увидел, что во двор входят Лапинас с Римшей. В окне мелькнули головы, серые стволы ружей, испятнанные кровью сумки. Было слышно, как сбивали снег с обуви в сенях. Потом разошлись с добычей каждый к себе.
Хмурый был Лапинас. Швырнул ягдташ в угол, даже не поздоровавшись с мужиками, поставил ружье, повесил на крюк у двери полушубок. Вингела кинулся к зайцам, что принес Мотеюс. Хвалил, что жирные, крупные, что метко подстрелены, а Прунце сопел рядом и ухмылялся во весь рот.
— Толейкис прикатил, — будто пулю пустил Мотеюс.
Все съежились, переглянулись, а Шилейка поднес к губам стопку. Плеснул как в печь. Поднялся.
— Прикатил и опять укатит, — бросил он. — Был Тауткус, председательствовал Барюнас, теперь Мартинаса черт унес. А мы как жили, так и живем.
— Не говори, — усомнился Вингела, заметив неодобрение в глазах Лапинаса. — Толейкиса на мякине не проведешь.
— Вот-вот, Пятрас, в том-то и дело… — поежился Лапинас и рявкнул на жену, которая, как только вошла, предложила кушать. — С первого дня норов показал. Не успел в Лепгиряй ног согреть, а уже на Помидора набросился, гнал бревна таскать, Раудоникису велел со всей ревизионной комиссией явиться.
— В прошлом году он в «Молодой гвардии» заместителя председателя съел, — подхватил слова Лапинаса Вингела. — Блажной, ягодка сладкая, всяк знает.
— И ты при нем не поцарствуешь, Викторас, это уж как пить дать, — бухнул Мотеюс. — Разве не помнишь, что он твердил, когда эти дурни его председателем выбрали? «Бу-дем со-блю-дать по-ста-нов-ле-ния…» А ты знаешь, что это за постановления, а? Уж который год, как запрещено по второй корове держать. В прошлом году Мартинас грозил штрафом, если у кого найдет больше, чем шестьдесят соток, обещал скостить огороды всем, кто минимума не выработает. Никого он не оштрафовал, огороды не мерял; как кто держал, посей день по две коровы держит, потому что Мартинас — человек сговорчивый, никого не хочет без ножа резать. А этот зарежет, помяните мое слово, зарежет!.. Не будешь больше шляться по дворам да пиво пить, Викторас, и ты, Вингела. Прижмет… Обкорнает… На своем огороде хозяином больше не будешь и с коровушкой распрощайся… — Кольнул уголками глаз Римшу, который торчал у двери.
— Чего тут! — храбрился Шилейка, хотя от слов Лапинаса его и бросило в дрожь. — Разве Мартинас поначалу не кидался? Гонял бригадиров по дворам, коров переписывал, огороды проверял. Кто по дурости поверил — распродался, а кто не струхнул — живет, как жил. Новая метла завсегда чисто метет.
— Дай боже, Викторас, дай боже, чтобы так было…
— Чему быть, того не миновать, — вставил Вингела. — Ничего не поделаешь, когда уже сделано, ягодка сладкая.
— Можно, мужики, поделать, и надо. Мартинас же не сбоку припека, в заместителях-то его оставили. Не одному Толейкису воз тащить, нет…
Вдруг со страшным шумом распахнулась дверь. В избу ввалился майронисский бригадир Клямас Гайгалас. Был он уже в добром подпитии. Черные, с прищуром глаза блестели, будто намасленные. Они все бегали, стреляли по сторонам, издевались, горели нахальством, да так, что не по себе становилось. Из-под заломленной фуражки выбивались черные как смола пряди волос. Был он чернявый, будто через печную трубу протащили, за что прозывали его Черномазым, да и его бригаду тоже кликали черномазыми, хоть при Клямасе никто этого говорить не смел, потому что Гайгалас был парень вспыльчивый, обидчивый, охотник до драки. И гордый на редкость. Никому не кланялся, поносил каждого, кого невзлюбил. Возомнил о себе невесть что, хоть ютился с молодой женой, младенцем и братом Истребком в ветхой лачуге и частенько один забеленный свекольник хлебал.
— Здорово, хозяева! — Он сказал это звонко, со злорадством и язвительно рассмеялся.