Степаша посмотрел в окно, затем сел на соседнюю кушетку и, прижав ладони к лицу, будто молитву, стал что-то нашептывать.
— Ждите. Ждите, придумаем… Нет, давайте-ка поезжайте от греха подальше, сейчас эта «шпала» придет… Он обязательно настучит… он настучит точно…
— Да дайте же мне его покормить, наконец! На, малюта, на грудь, ешь… ешь давай.
— Ну что же вы делаете-то, а?!
Степан Степаныч подскочил и стал наматывать круги возле кормящей мамочки, стыдливо пытаясь приноровиться и взять новорожденного.
— Вы меня под уголовное толкаете, какого ж черта?!
И, как только Степашка закончил фразу, за дверью послышалась быстрая поступь конвоира. Через минуту он был уже в кабинете, начал снова принюхиваться.
— Степан Степаныч, ну чё, всё?
Конвоир тихонько закашлял и в ту же минуту попытался чихнуть.
— Выйди отсюда.
— Так какого хера, мне скоро следующую везти!
Степаша занервничал и стал закрывать кушетку деревянной ширмой, она стояла здесь для особо сложных операций, для сокрытия мертворождений, но куда больше она походила на кукольный театр с белым занавесом. Ира прижалась к доктору и, уткнувшись ему в правый бок, стала тихонько постанывать.
— Поди давай, температура у младенца, пускай она кормит его пока!
— Какая температура, мне следующую надо везти!
— Вали, я сказал!
Скоро в комнате наступило безмолвие. В этом покое, где оставался один только лишний звук — бренчание неугомонных наручников, наконец появилось причмокивание. Это был главный и чуждый здешним местам плач новорожденного, убаюкивающий и одновременно будящий звук маленького человека, с первых минут попавшего под конвой.
— Спасибо вам, Степан Степаныч.
— Давайте пока так, я буду настаивать, что у него температура. Покормить времени хватит.
— Спасибо…
Степаша попытался отодвинуть ширму, но Ира вдруг взяла его за руку.
— Оставьте, пожалуйста. Так спокойней.
— Пока я разрешения не дам, вас никто не тронет.
— И вы с нами посидите, ладно?
— Посижу. Вы ведь понимаете, что я иду на должностное преступление, не смейте только привыкать к ребенку. Я дал возможность покормить — это святое право каждой матери, а вот воспитывать вам его никто не даст. Так что, пожалуйста, без истерик, тут такое право совсем не действует. Мамки не могут воспитывать детей там, где отбывают наказание…
— Знаю. Зато я смогу жить в доме матери и ребенка.
— Какой бред!
Степаша убрал руку, придвинул стул к кушетке и сел ближе.
— Да нет в нем места для матери. И это никакой не дом — конура, и то слава богу. Вам, конечно, могут разрешить приходить к сыну раз в день, но это всё.
— Вот!
Ира радостно подскочила, младенец дернулся, и тут же сопение прекратилось.
— Тщ-щ-щ…
— Но что касается вас — вас отказную заставят написать. Скажут: пиши — и вы подпишете.
— Да я не стану! Да как вы вообще можете так говорить?! У вас дети-то хоть есть свои?
Степашка встал и вышел в коридор.
Коридор пропах курицей. Маленькая будка, казалось, соединила все точки схода и все линии перспективы в здании. Сейчас она пустовала, изображения в крошечных квадратах камер тоже остановились. На столике конвоира валялись поломанные зубочистки, серый гладкий тетрис с выпуклыми желтыми кнопками, алюминиевая вилка с тремя волнообразными зубчиками, но самого конвоира не было. В глухой тишине слышалось, как он гдето сморкался, как открывал кран, как вода поглощала какой-то фонящий тон, похожий на заунывную песню.
Степаша возвращался в кабинет, и вдруг, где-то на полдороге, услышав, остановился: «У моей России длинные косички, у моей России светлые реснички…»
— Кормите?
— Давайте на «ты», что ж мы всё… Ну, кормлю.
— Ир, а как вы… ты… сюда попала? Н у, то есть не конкретно сюда, а на зону?
Ирина привстала, уложила младенца чуть ниже, укутала и уставилась в окно.
— И тут решетки. Они что, думают, что баба на сносях способна бежать через окно?
Степаша улыбнулся и сел обратно на стул.
— Сейчас.
Ира глубоко вдохнула и слышно было, как то ли от слабости, то ли от волнения нос ее неравными порциями вобрал воздух.