Существует безошибочный и простой способ уменьшить свою муку, даже вовсе избежать ее: обратить ее во всеобщую. Беглец теперь касался всей текии, и решение надлежало принимать не мне одному. Имею ли я право скрывать то, что стало принадлежать им? Я могу высказать свое мнение, могу говорить в пользу беглеца, но я не могу его скрывать. Это было бы именно то решение, которого я старался избежать. Надо сделать так, чтобы оно стало нашим, не моим, так легче и честнее. Все остальное будет бесчестно и лживо, и я знал бы, что делаю нечто недопустимое, а на это у меня не было никаких причин. Не было даже уверенности, что мне следует так поступить.
Но с кем поговорить? Если мы соберемся все вместе, беглеца можно считать заранее принесенным в жертву. Мы будем бояться друг друга, станем говорить вместо тех, кто отсутствует, и тогда самое приемлемое – самое суровое. С одним говорить и легче и честнее, не давит количество, чем меньше ушей, тем больше внимания к доводам разума. Но кого выбрать? Глухой Мустафа наверняка не в счет, мы равны перед богом, но у каждого вызвало бы смех, если б я стал договариваться с ним, и не только потому, что он глух. Он настолько поглощен мыслями о своей невенчанной жене, от которой часто бегал, ночуя из ночи в ночь в текии, и о пяти ребятишках, своих и приобретенных на стороне, что он и сам удивился бы, почему я спрашиваю о том, чего он не знает, а он многого не знал и в этом отношении походил на своих многочисленных детей.
Хафиз Мухаммед выслушал бы меня рассеянно, с ничего не говорящей улыбкой. Он жил, склонившись над пожелтевшими скрижалями истории. Для этого странного человека – тогда я завидовал ему в этом – словно существовало лишь минувшее, и наше время также было только тем, что пройдет. Редко встречается человек, который столь полно отошел от жизни, как он. Годами бродил он по Востоку, копался в знаменитых библиотеках в поисках исторических сочинений и возвратился на родину с огромным узлом книг, нищий и богатый, полный никому не нужного, кроме него, знания. Знания текли из него рекой, заливали потоком, на тебя обрушивались имена, события, жуть охватывала при мысли о толпе, которая жила в этом человеке так, словно бы она существовала сейчас, словно бы это не были призраки и тени, но живые люди, которые непрестанно трудятся в какой-то ужасающей вечности бытия. В Стамбуле какой-то офицер в течение целых трех лет учил его астрономии, и благодаря знанию этих наук хафиз Мухаммед все явления измерял теперь огромными пространствами неба и времени. Я считал, что он пишет историю нашего времени, но потом усомнился, потому что люди и события приобретали для него величину и значение лишь после своей кончины. Он мог создавать лишь философию истории, безнадежную философию нечеловеческих масштабов, равнодушный к повседневной, текущей жизни. Если б я спросил его о беглеце, ему наверняка стало бы не по себе, оттого что я потревожил его разными неприятными делами этим чудесным утром, которое он встретил без хвори, и заставляю думать о таких мелочах, как судьба человека, укрывшегося в нашем саду. И он ответил бы настолько неопределенно, что снова искать выход пришлось бы мне.
Я решил поговорить с муллой Юсуфом.
Он только что закончил омовение и, поздоровавшись со мной, хотел молча уйти. Я остановил его, сказав, что желаю поговорить.
Мулла Юсуф мельком взглянул на меня и сразу опустил голову, он чего-то опасался, однако я не желал иметь никаких преимуществ от его мучительного ожидания и рассказал ему все о беглеце: что я услышал и увидел из своей комнаты, как он вошел в сад и спрятался в кустах. Наверняка он и сейчас где-то здесь, наверняка он спасается от погони, иначе бы он не стал прятаться. Я сказал то, что было правдой, что я до сих пор нахожусь в недоумении, как поступить – сообщить ли о нем властям или предоставить все воле случая. Может быть, он виноват, невинные люди не болтаются по ночам, но в то же время я ничего не знаю и мог бы совершить по отношению к нему несправедливость, боже упаси меня от нее. И теперь важно рассудить, в чем зло – вмешаться нам или не вмешаться? Хуже ли сокрыть преступление, если оно совершено, или не проявить милосердия?
Он напряженно смотрел на меня, пряча внимание и интерес, который вызвал у него мой сбивчивый рассказ, и его румяное лицо без морщин, свежее от воды и утреннего воздуха, стало живым и озабоченным.
– Он еще в саду? – тихо спросил он.
– До рассвета не выходил, а днем нельзя. – Как ты думаешь, что нам делать?
– Не знаю. Я боюсь греха. Люди упрекнут нас, если он виноват, и для текии это нехорошо. А если он не виноват, грех падет на нашу душу. Один господь знает вину всех, людям это неведомо.
– Розоватый полусвет, трудно еще ночным теням, чистота неокрепшего дня, час, когда все цвета свежи и редкие шумы отчетливы. Но сегодня я не замечаю радости отдохнувшего утра, вчерашний день я связал с сегодняшним, сном не облегчив его заботу.