— Все ты знаешь. Хочу купить побольше, потому и беру. Такого дела у меня в жизни не бывало.
— У бедняков отнимаешь?
— Отнимаю.
И он радостно, как ребенок, смеялся. Это поставит его на ноги. Он тоже спятил от любви к сыну. Причины разные, но последствия одинаковы. Они погубят себя.
— Это выгонит из тебя болезнь,— смеялся и я, веселый, как он, веселый, каким давно не был.
— Чувствую, как поправляюсь.
— Будешь здоровый и бедный. В этом ли счастье?
— Буду здоров, и мне нечего будет есть. Не знаю, в этом ли счастье.
— Кто тебя будет кормить? Сын или дочь? Я могу присылать тебе еду из текии. Так тоже жить можно.
— Встану в очередь у имарета [60].
Мы хохотали как безумные, смеялись так, словно это была самая удачная шутка, нечто мудрое и полезное. Мы хохотали оттого, что человек губил себя.
— А ты знаешь, хитрец? — спрашивал он меня.— Откуда знаешь? Почему не веришь, что благое дело делаю?
— Знаю. Разве вы оба могли бы что-нибудь путное сделать? Особенно если сын тебя уговорил. Неразумно, но красиво.
— Да, сын уговорил. Значит, это и разумно и красиво. Будь у тебя сын, ты бы понял.
— Понял бы, как потерю превратить в радость.
— Разве этого мало?
— Не мало.
Наверняка он без ничего не останется, покупая конфискованные участки, чтобы разместить на них разогнанных бедняков. Разум Али-аги сумеет устоять и перед своим и перед сыновним восторгом, но расходы будут велики, ибо Хасан постарается наделать как можно больше глупостей, раз уж он начал. Он все делает скоропалительно, с вдохновением, которое недолго длится. Сейчас он убежден, что это единственное, что надо сделать, и, пока он не устанет, пока ему не наскучит, а это скоро придет, он немало долгов нагрузит на шею и себе и отцу.
У меня никогда ничего не было, и я не хотел ничего иметь, но в крови у меня сохранился крестьянский страх перед расточительством. Это начало бездорожья. И это походило на запой, когда человек не знает меры, когда он слишком замахивается и у него пылает кровь, когда трудно остановиться, когда бессмысленный восторг не видит последствий, походило на уничтожающего самого себя Джемаила. И тем не менее за всем этим, чего мой разум не мог принять, я чувствовал присутствие какой-то бодрости, едва уловимую причину для глубокой радости. Именно потому, что это непонятно, смешно, похоже на шутку: ну-ка отмочим что-нибудь похлеще. Потому что этому трудно найти объяснение.
Наверняка они отрезвеют, когда все пройдет, и увидят, как дорого обходится благородство. Но это будет настолько прекрасно, что не найдется причин для раскаяния. Их ослепит гордыня, когда люди, которым это не стоило ни гроша, станут восхвалять их.
Я же все больше убеждался в том, насколько тяжкое и сложное дело власть. Я возился с мучительными вещами, защищался и нападал, рыл землю руками и ногами, чтоб удержаться, внушал другим и сам испытывал страх, чувствовал, как вместе с трудностями увеличиваются и мои силы, поскольку мне не нужно было больше соизмерять удары, хотя со странной печалью и необъяснимой завистью представлял я себе лицо Хасана, радость, с какой он отказывался от надежной опоры, надежду, которую он пробуждал в сердцах людей. Не очень это было серьезно, но тем не менее походило на какую-то неизученную возможность.
А потом произошло несколько важных событий.
(Будь я праздным, как прежде, я ощутил бы потребность и удовольствие поразмыслить о том, насколько они похожи на другие, а важными они стали лишь потому, что касаются определенных людей, и тут важны уже не события сами по себе, но их значение, благодаря которому мы выделяем их среди прочих. Или нечто подобное. Есть какое-то особое наслаждение в подобном рассуждении, словно бы мы стоим над явлениями. Однако теперь я сам увяз в них и успеваю лишь мимоходом отметить.)
В Посавине, в тот день, на который была назначена продажа конфискованной земли, Хасан встретил неожиданное препятствие. Глашатай объявил, что от имени визиря его человек купит все, а это уже равнялось для всех прочих приказанию не вступать в торг. Однако если по моим понятиям это служило препятствием, по понятиям Хасана — ничуть. Не обращая внимания на желание визиря, он купил несколько участков, остальные — огромное большинство их — взял представитель визиря почти даром. Хасан оставил деньги и на то, чтоб хоть как-нибудь поправить дома и купить еды семьям, которые здесь поселятся, и довольный вернулся домой.
— Зачем тебе понадобилось затевать спор с визирем? — спросил я его в шутку, не думая, что гнев сановника будет долго длиться.— Неужели ты в самом деле никого не боишься?
Мне ответил старик, ходивший по комнате в накинутом на плечи меховом кафтане:
— Бога — немного, султана — ничуть, а визиря — как моего гнедого.
— А чего мне его бояться? — произнес Хасан, возвращая мне джилит [61].— У меня есть ты. Наверное, уж защитил бы.
— Лучше б никому тебя не защищать.
— Дервиш никогда прямо не ответит,— засмеялся старик.