Он наблюдал за мной, следил за моими движениями и моими мыслями. Меня охватило безумное желание помочь ему, вывести его из блужданий, освободить от мучительных догадок, рассказать ему все, что я думаю о нем, хотя ничего хорошего он не узнал бы, что я думаю о них, о себе, о многом, рассказать даже о том, чего я не думаю, лишь бы о чем-нибудь скверном.
— Может быть, его уже схватили,— произнес я как в тумане, почти теряя сознание.
Мига было достаточно, чтоб осторожность сделала мне предупреждение и чтобы слово переменилось. Я испугался этого молодого человека, испугался того, что собирался сказать, того, кем я мог стать, того, что он мог бы сделать.
Речь моя выглядела неожиданной, не соответствовавшей накалу гневного решения, едва прикрытого, окраске голоса, предназначенной для хулы, и он посмотрел на меня удивленно, словно бы разочаровавшись.
И тут я понял, что с самой же первой минуты знал, как поступит этот человек. Решив довериться кому-нибудь в текии, избрав именно его и заранее отвергнув остальных, я словно бы сказал, что лучше всего не вмешиваться, ведь я был уверен, что он позовет солдат. Настолько уверен, что после молитвы в мечети долго блуждал по окрестным улицам, чтоб не видеть, как его ловят и уводят. Я рассчитывал на его бессовестность. Я знал это и тем не менее ощутил отвращение и презрение к нему, когда он это сделал. Он был исполнителем моего тайного желания, которое не было решением, решение принадлежало ему, но даже если оно было моим, то осуществил его он. А может быть, я несправедлив. Если он в самом деле посчитал, будто я хочу передать беглеца солдатам, то его вина заключалась в его послушании, но ведь это не вина. Его готовность быть жестоким еще вчера я назвал бы решительностью. Сегодня я его укоряю. Не он переменился, а я, и, значит, все переменилось.
Приветливостью я хотел отплатить за возможную несправедливость, о которой он не знал, но мне она мешала, хотя свое мнение о нем я не очень изменил, ненависть еще во мне не улеглась, и, может быть, я недостаточно хорошо ее скрыл.
Я сказал, что его Коран — истинно художественное произведение, а он взглянул на меня изумленно, почти испуганно, словно услышав угрозу. Может быть, потому, что искренняя приветливость у нас не в почете, а если и встречается, то всегда имеет корыстную цель.
— Тебе надо бы отправится в Стамбул совершенствоваться в каллиграфии.
Теперь на его лице появился настоящий испуг, очень слабо прикрытый.
— Почему? — тихо спросил он.
— У тебя золотые руки, жаль, если ты не выучишься всему, чему можно.
Он опустил голову.
Он не верил мне. Он думал, будто я ищу предлог удалить его отсюда. Я успокоил его, насколько это было возможно за столь короткое время, но в моей душе осталось странное чувство неловкости. Не был ли он полон недоверия и вчера, и в прошлом году, и всегда, но лишь сейчас его обнаружил? Неужели он тоже боится меня, как и я его?
Никогда раньше я так не думал, все меняется, когда человек выходит из колеи. А именно этого я не хотел, выйти из колеи, изменить угол зрения, ведь тогда я не был бы больше тем, что есть, а кем стал бы — этого никто не может знать. Возможно, кем-то новым и неведомым, чьи поступки я не мог бы уже ни определять, ни предвидеть. Неудовлетворенность — как зверь: бессильная при рождении, она, набрав силу, внушает ужас.
Да, я хотел отдать беглеца солдатам, совесть моя спокойна. Он заключал в себе какой-то вызов, толчок, он манил в неизвестное, как сказочный герой, он воплощал в себе мечту о храбрости, безумное упрямство и что-то еще более опасное, следовало убить свою безответственную мысль, на его крови утвердиться на месте, которое принадлежит мне, принадлежит по праву и совести.
Текия благодушествовала на солнце, в зелени плюща и сочных листьев, ее толстые стены и темно-красные крыши излучали прежнюю уверенность, из-под стрехи слышалось тихое воркование голубей, оно проникло в мою до сих пор замкнутую душу и вернуло покой, от сада пахло солнцем и горячей травой, у человека должна быть какая-то опора в жизни, дорогое ему место, которое бы служило ему защитой в мире, где на каждом шагу его подстерегает ловушка. Медленно, наступая на всю ступню, я шагаю по неровному щебню, касаюсь рукой бархатистых шариков акации, слушаю журчащий говор воды, размещаюсь в старом мире, словно оправившийся больной, словно возвратившийся путник, мысленно я бродил всю эту длинную ночь, а теперь день и солнце, и я вернулся, и все опять хорошо, все обретено снова.
Когда я приблизился к месту, где мы расстались на рассвете, я опять увидел беглеца: смутная улыбка и насмешливое выражение на лице возникли предо мной в зное пламени, рожденном днем.
— Ты доволен? — спросил он, спокойно глядя на меня.
— Я доволен. Я не желаю думать о тебе, я хотел тебя убить.
— Ты не можешь меня убить. Никто не может меня убить.
— Ты переоцениваешь свои силы.
— Не я переоцениваю, а ты.
— Знаю. Ты и не говоришь. Ты, может быть, больше и не существуешь. Я думаю и говорю вместо тебя.
— Тогда я существую. И тем хуже для тебя.