Читаем Дервиш и смерть полностью

— Чего я хочу? — спросил я, изумляясь самому себе и понимая, что говорю не то, что следует.— Не стоило это говорить. Но преступление ли расспросить о брате, что бы он ни совершил? Это мой долг по божьим и по человеческим законам, каждый смог бы плюнуть мне в лицо, если б я пренебрег своим правом. И всем нам, если бы это право мы подвергли сомнению. Разве мы стали животными или хуже животных?

— Тяжелы твои слова,— ответил он внешне столь же спокойно, только веки его сузились на тяжелых глазах.— На чьей стороне право? Ты защищаешь брата, я — закон. Закон строг, я служу ему.

— Если закон строг, должны ли мы быть волками?

— По-волчьи ли защищать закон или нападать на него, как делаешь ты?

Я хотел возразить, что по-волчьи — быть жестоким любой ценой. Человеку можно легко причинить зло. Хорошо, что я не ответил на его вызов, он испытывал потребность сводить людей с ума и это доставляло ему удовольствие.

Позже я был подавлен, гнев мой скоро прошел, его сменило раскаяние в поспешности, которая вообще мне не свойственна. Я отвечал резко, так как был в напряжении, не в состоянии обуздать необдуманные порывы. Поступки, совершаемые в гневе, по обыкновению вредны: это форма глупого героизма, самоубийственное упрямство сверх меры, которое быстро проходит, оставляя недовольство самим собой. И запоздалые дополнительные размышления, которые ничему не служат.

Произошло то, чего я больше всего боялся, мне сказали, что я защищаю брата, противопоставляя себя закону. Если это в самом деле так, если кому-то кажется, что это так, ведь я знаю, что это иначе, если люди подумают, что свою личную потерю я ставлю выше всего, что меня окружает, тогда все вышло самым худшим образом и мои неясные опасения оправдались. А хуже всего то, что, по существу, я не защищал брата, лишь в какой-то отдельный момент, потеряв самоконтроль, я возмутился ужасной жестокостью, хотя не стоял ни на его стороне, ни на стороне муселима. Я не был нигде.

Было приятно, что близится полдень, что я не останусь один, что с помощью молитвы смогу отгородиться от сегодняшнего дня, брошу мучительные размышления у дверей мечети, они наверняка подождут меня, и по крайней мере какое-то время я проведу без них.

Когда я встал перед несколькими верующими и начал молитву, то сильнее чем когда бы то ни было ощутил покровительственный покой этого знакомого места, густой теплый аромат растаявшего воска, целебную тишину белых стен и закопченного потолка, материнскую нежность солнечных лучей, искрящихся на золотых крупицах пыли. Это мои владения, вытертые ковры, медные подсвечники, михраб [19], где я преклоняю колени перед погруженными в молитву людьми, моя тишина и моя безопасность, годами я здесь свой, я знаю узоры ковров у себя под ногами, они стерлись и выцвели, я оставил свой след на том, что долговечнее нас, изо дня в день я выполняю свои священные обязанности в этом доме, что стал моим, нашим и божьим, тая от самого себя, что больше всего он принадлежит мне. Но в тот день, в тот полдень, освобожденный от кошмара, возвращенный из странного мира, к которому я не привык, в свой покойный свет, я не просто выполнял свои обязанности, я был убежден, что не служу никому, но все служат мне, прикрывают и исцеляют меня, уничтожая следы дурного, смутного сна. Я погружался в наслаждение знакомой молитвы, я чувствовал, что обретаю потерянное равновесие — из-за всего этого, что годами является моим, из-за близких ароматов, неясного людского говора, тупого стука коленей об пол, из-за молитв, всегда одинаковых, из-за круга, что смыкался повсюду, давая защиту, служа крепостью, оправдывая меня и утверждая. Не прерывая молитвы, исполняя ее по привычке, я следил за солнечным лучом, который пробивался сквозь стекло, протягиваясь от окна к моим рукам, словно бы танцуя, бросая мне вызов; я слышал громкий сварливый щебет воробьев перед мечетью, непрерывный писк их голосов, желтых, как, казалось мне, желты нивы и солнце; и что-то теплое и радостное окружало меня, пробуждая воспоминания о том, что однажды, не помню когда, не помню где, существовало, у меня не было нужды оживлять это, оно оставалось живым, сильным и дорогим, как когда-то, как никогда, неоформившееся и поэтому всеобъемлющее, было, я знаю, может быть, в детстве, которое больше не существует в памяти, но в сожалении, может быть, в желании его иметь — прозрачное, неторопливое, как раскачивание на качелях, как тихое течение воды, как спокойный шум крови, как солнечная беспричинная радость; я знал, что грешно забываться во время молитвы, отдаваясь сладости тела и мысли, но не мог избавиться от них, не хотел прекращать это странное погружение.

А потом оно кончилось само собой.

Перейти на страницу:

Похожие книги