Я позволял ему уводить меня по его детским дорогам, разговаривал с ним на его языке, оба мы думали по-детски, и я был счастлив, когда это совсем удавалось, потому что чувствовал себя обогащенным. Мы делали дудки из камыша и наслаждались пронзительным звуком, возникавшим, когда зеленая былинка пропускала воздух изо рта. Мы тщательно разделывали бузину, выскребая влажную сердцевину, чтоб получить пустоту, полную таинственных голосов. Мы сплетали венки из голубых и желтых цветов осоки, чтоб он отнес их матери, а потом я уговорил его украшать ветки тополя, чтоб он не думал ни о чем дурном.
— А на ветках вырастут цветы? — спрашивал он.
— Может, и вырастут,— отвечал я, немножко и сам веря в расцвет серого дерева.
— Где солнце? — спросил он меня однажды.
— За облаками.
— Оно всегда там? И когда тучи?
— Всегда.
— А можно его увидеть, если мы заберемся на верхушку тополя?
— Нельзя.
— А на минарет?
— Нельзя. Над минаретом облако.
— А если дырку пробить в облаке?
В самом деле, почему люди не пробьют дырку в облаке ради мальчугана, который любит солнце?
Когда шел дождь, мы сидели с ним в одной из комнат просторного дома, он водил меня на чердак, и какая-то балка в самом деле ударила меня по голове, он рассказывал свои милые сказки о большой-большой лодке, с этот дом, что плывет по реке-равнине, о любимом голубе, который знойными ночами парит над его постелькой, пока он спит, о бабушке, которая ничего не видит, но знает все сказки на свете.
— И о золотой птице?
— И о золотой птице.
— А что это за золотая птица?
— Неужели не знаешь? — удивлялся мой маленький учитель.— Это птица из золота. Ее трудно увидеть.
Потом я стал заходить к ним реже, мысли мои не были чистыми, и я с трудом мог говорить на языке мальчика. А зайдя, чувствовал себя неловко. Мы сидели в кухне, его мать входила и выходила, улыбаясь нам, словно своим детям. Я прятал глаза. Я не хотел ни есть, ни пить, я отказывался, когда она меня угощала, я хотел быть другим, чем остальные, потому что был таким же.
— Оставайся у нас,— предложил мне мальчуган.— Зачем тебе идти под дождем?
Женщина засмеялась, заметив, как я покраснел.
Однажды ночью, на рассвете, враг напал и выгнал нас из ваших шатров. Застигнутые врасплох, мы оказали слабое сопротивление, с трудом собрали оружие и самое необходимое и побежали по равнине в белых рубахах, сжимая в руках убогий солдатский скарб, остановившись лишь тогда, когда занялся день и за нами никого не оказалось.
Враг занял наше место и хан. Он окопался и безбоязненно поджидал нас.
Мы вернулись на берег реки лишь спустя семь дней и вновь овладели местностью вокруг хана.
И тогда из дома вышли два наших солдата, внезапная атака застигла их в хане, они спрятались и в укрытии провели семь мучительных дней, пока неприятель кружил по хану и по округе. Женщина их кормила.
Мы были ей благодарны, пока они не рассказали о том, что она жила и с неприятельскими солдатами.
Воцарилось молчание.
Я упросил начальников отправить мальчугана и его слепую бабку на телеге в ближайшее село.
— А мама? — спросил он.
— Она придет потом.
Женщину расстреляли, едва телега превратилась в пятнышко на бескрайней равнине.
Наверняка он узнал, как поступили с его матерью, и наверняка его песенка о чердаке стала еще более горькой.
Я вспомнил о мальчугане и его страхах, сидя в одиночестве и мысленно возвращаясь назад, ко дням своего детства.
У нас дома тоже был чердак. Я усаживался в старое ненужное седло, один в мире отвергнутых вещей, которые потеряли прежнюю форму и приобретали новую, в зависимости от поры суток и моих настроений, в зависимости от света, что деформировал их, в зависимости от того, радовался я или грустил. Я мчался вперед навстречу событиям, жаждал, чтоб что-нибудь произошло, чтоб что-нибудь случилось в туманных детских грезах, которые причудливо изменялись, нереальные, подобно вещам в полутьме чердака.
Этот чердак создавал меня, как создавали многие иные места и обстоятельства, встречи, люди, я возникал в тысячах изменений, и мне казалось, что с каждой новой переменой все прежнее исчезает, растворяется, лишенное значения, в туманах ушедшего. А потом, всегда вновь и неожиданно, я обнаруживал следы всего, что было, словно живые раскопки, словно свои собственные отложения, и они становились дорогими и прекрасными, несмотря на то что были старыми и некрасивыми. Эту заново открываемую нерастраченную часть собственного существа, что не была только воспоминанием, украшало время и возвращало назад из неведомых далей, воедино соединяя меня с ней. И она существовала двояко, как частица моего теперешнего я и как воспоминание. Как настоящее и как исходное.