Топот коней, шум смятения в лагере заставили Ивана Петровича вскочить с походной койки и натянуть сапоги.
В окрестностях Асмары было крайне беспокойно. Только вчера абиссинская администрация бежала. Ходили слухи о приближении войск Махди, которые не очень-то щадили христиан-эфиопов.
Ходили слухи, что император Эфиопии Менелик II, лечить которого доктор был приглашен, внезапно скончался, что Британия, Франция и Италия, воспользовавшись этим, снова вторглись в страну и вызвали тем самым недовольство и восстания.
Доктору мало было до этого дела, но, с точки зрения воинственных и безумных в своем фанатизме последователей Махди, он был гяуром, и встреча с воинами пророка не сулила ничего приятного.
Вчера вечером проезжали какие-то итальянцы-военные и в страшной спешке предупредили, что врачебная экспедиция Российского Красного Креста должна поспешить в порт Массау. Но доктор имел, как он думал, немалый опыт работы среди правоверных и отнесся к предупреждению итальянцев со снисходительным пренебрежением.
«А сейчас — не слишком ли я понадеялся на авторитет медицины?» — подумал он.
Он откинул полог и вышел. Было еще темно, и он почувствовал себя пигмеем перед гигантским, как ему показалось, всадником, прямо вплотную наехавшим на палатку.
За ним на фоне светлого предрассветного неба черным частоколом стояли пики десятка других великанов.
Люди молчали. Но ржание коней, топот копыт, вопли, разносившиеся по лагерю, создавали такой шум, что доктор с трудом понял слово, произнесенное гигантом-всадником:
— Смерть неверным!
И неудивительно, что доктор машинально поднял руку, чтобы защитить голову от удара. Но меч-клинок не опустился, и тот же голос, к невыразимому облегчению доктора, прокричал:
— Опустите мечи! Здесь друзья мусульман!
Величественный всадник спрыгнул на землю и обнял доктора с возгласом, который, наверное, слышали во всем лагере.
— Ассалом алейкум, доктор Иван! Благодарение всевышнему, что первый, кого я увидел, оказались вы.
И, оторвавшись от доктора, он зычно крикнул:
— Пальцем никого не коснитесь! Вернуть добычу! Все по местам!
Уже сидя у очага в палатке, доктор смог прийти в себя и оглядеться. Нападение бедуин по своей внезапности можно было сравнить лишь с землетрясением. Еще изумительнее оказалась встреча доктора с добрым знакомым визирем Сахибом Джелялом в облике воинственного аравийского бедуина.
— Да, я Махди… Тот самый Махди, имя которого нагоняет страх и ужас на врагов ислама — итальянцев, англичан… Да и на немецких кяфиров в Кении. Велик бог, доктор, что я вас сразу узнал. Мы же хотели найти здесь в палатках генерала итальянцев. О, как бы я горевал, если бы поднял свой священный меч на вас! Какими жертвами я бы мог искупить свою вину перед справедливостью и всевышним!
Иногда Сахиб Джелял рассказывал о себе. Редко, но рассказывал. И, глядя на некоторое удивление, отражавшееся в его лице, думалось: а наш мудрец, и философ встретился с собой, как с любопытным и приятным незнакомцем.
Он удивлялся себе, своей прожитой жизни и, казалось, оставался ею очень доволен. Он мог похвастаться своими делами, но не хвастался.
— Лишь, настоящее принадлежит нам, — говаривал он скромно, — но не прошлое. И не будущее. Потому что прошлое ушло, а наступит ли будущее, кто знает?
Но и нотки грусти не слышались в его словах, повторявших мысль древнего философа — грека Аристиппа. Сахиба Джеляла нисколько не пугала огромная, нависшая над ним глыба жизни. Она пугает маленького человека. А Сахиб и физически и по своему содержанию человек не маленький.
Спокойная невозмутимость — лишь внешняя его оболочка. В его душе кипели страсти. Но редко, почти никогда, они прорывались наружу. Знавшие его по праву называли «обледеневший огонь». Он настоящий «гази» — гневный, воинственный, беспощадный, но не выставляющий напоказ свою воинственность.
Щедрый в гневе и в доброте, он ненавидел душевную скупость. «Скупец — женщина, берегущая свое сердце. Сердце надо дарить, отдавать, а деньги тратить… Пусть превратится в отраву кусок, припрятанный от нищего скупцом».
Он откровенно презирал скупых душой, своих приверженцев, скитавшихся вместе с ним эмигрантов и беглецов — бухарцев, он презирал тех, кто гнушался своей родины — Бухары, давшей им жизнь, и которые, устроив свое благополучие при дворе эмира, считали, что Бухара может теперь гнить спокойно. Он презирал таких выскочек: «Так, сидя в своей худжре в медресе, гнушается чистенький, в белом халате и бенаресской чалме муллабача своей матери, живущей по-прежнему в твоем родном кишлаке, пекущей дрожащими руками в тандыре лепешки, чтобы послать с оказией в город ему, своему сыночку, и умножающей в жаре огня, пышущего из жерла тандыра, свои морщины.