Зря мы тихо сидели так долго, рассуждал Сенька Лихо. Эти в Киеве свой Майдан сделали – вот и нам надо было сразу свой подымать. А мы – прав Коля-Коля – под землей все сидели, как слепые кроты. Как бы только не вышло чего – без зарплат не остаться. Так сейчас надо встать и сказать: мы вам зла не хотим, никогда не желали, жили ж мы как-то с вами в стране двадцать лет. Но уж если вы нас за людей не считаете, то и мы вас не будем. Вы с этой своей правдой живите у себя, там у вас свои шахты, посевная, уборочная, а сюда к нам не суйтесь. Ну а если полезете к нам на Донетчину – мол, она тоже ваша, а мы так, сорняки, – то тогда уже, хлопчики, не обижайтесь: окончательно с вами порвем, да еще и здоровье вам всем поломаем.
И казалось Вальку: все вокруг солидарны в готовности «рвать», что от дерзостных мыслей о неподчинении у людей леденеют виски, нагоняющим время курьерским грохочет весомое сердце и тугие горячие волны ликующей крови гуляют по телу. Правда, был еще каменно-смурый Никифорыч, безулыбчивый мудрый старик: тот давно все сказал и молчал, даже не шевелился, словно голову взяли в тиски, а на плечи, хребет налегла гробовая плита, и по складкам, буграм сосредоточенно-бесплодного раздумья на его лице он, Валек, как по азбучным буквам, читал его мысли: эх, легко тебе, малый, сказать: «Будем рвать». Словно рвать по Днепру или как-то еще – это не по живому, не больно, не порвутся все жилы, по которым гнала Украина единую кровь, словно и не по людям пройдет тот разрыв, не по их городам и делянкам. Жрать-то что будешь – уголь?
3
В последних числах марта Мизгирев почувствовал, что Свету с сыном можно возвращать домой. Прогорклая вонь чадящей резины, вулканически неудержимый разгул площадного погромного пламени, табунный топот тысяч ног – это все отодвинулось, покатило на юго-восток. Словно в небе над Киевом наконец заработала великанская вытяжка.
По центральным бульварам проползла вереница поливальных машин, смывая с асфальта уже не людей, а оставленный теми объедочный мусор; рабы в оранжевых жилетах растащили мешки и покрышки навальных баррикад, сгребли и смели с мостовых наносы стеклянного крошева – новой власти был нужен беспреградный проезд в Мариинский дворец, по Грушевского, в Раду… Ручейки и потоки восставших растворились в пустом сером воздухе, на город опустилась тишина и проросли живительные запахи весны, по правилам дорожного движения поехали автомобильные лавины, настырно-повелительно заквакали сирены вороных, осененных мигалками министерских кортежей, и Вадим ощутил подзабытую легкость свободного вздоха.
На Майдан уж никто не смотрел, как не смотрят на дом престарелых и подыхающие шевеления в индейских резервациях; там остались жить те, кому страшно выйти в новую жизнь, а верней, возвратиться в неизменную, прежнюю, беспощадную, неотстранимую явь, где ты снова становишься тем же, кем был: огородником, нищим, шахтером, рабом – и никем другим больше.
Мизгирев снова зажил на летающем острове знати, зацепившись за власть, удержавшись в системе. Оказалось, что новые люди говорят на понятном ему языке, что слова «занести», «откатить», «порешать» имеют у них тот же смысл и точно так же, как и прежде, обозначаются графически и выражаются посредством лицевой мускулатуры. Да, до радости полного освобождения и господства над жизнью ему было еще далеко, эти новые прямо сказали ему: ты пока под вопросом – биография в пятнах, мало родом с Донетчины, так еще, блин, и зять депутата из правящей партии – в общем, сам понимаешь, из милиции-прокуратуры ты бы вылетел сразу.
Указали Вадиму дорожку: я-то сам за тебя, но один ничего не решаю, вот Терещенко – да, крепко сел и надолго, посоответствуешь ему в размере – рисовалась цифра на бумажке, – дочке там или зятю квартирку подкинешь – и считай, твой вопрос рассосался. А вообще тебе надо найти выход на СБУ. Чем могу, помогу. Но чем выше, тем лучше. На первого зама. И они будут всем говорить: это наш. Ты не бойся в деньгах потерять, для тебя сейчас главное – усидеть в своем кресле, ты сейчас по деньгам упадешь, но потом подыматься начнешь.
К середине апреля раскачался Донбасс. В Краматорске, Славянске, Донецке, Мариуполе, Горловке поднялись и зареяли небывалые флаги – российские, только с угольной черной полосой вместо белой, словно вылежались под землей, – и запахло уже не коктейлями Молотова, не чадящей резиной, а чем-то всесильным – тем, чему Мизгирев ни подобия, ни названья не знал, с чьими запахами никогда не встречался и столкнуться, казалось, не мог, точно так же, как житель фуд-кортов с охотой и забоем свиней. И не то чтобы сердце свело холодовым предчувствием неотвратимой беды и не то чтоб сдавил его страх… За кого? За себя? За «страну»? У него на Донбассе никого не осталось. Разве только могила отца. Мать была рядом с ним, Света с сыном – в Испании, сам он – здесь, на своем этаже министерства, защищенный удостоверением и пропуском.