Вот чистый державинский ямб, в звуках которого одинаково предчувствуется и полдень Пушкина, и брюсовский закат. Это неуклюжее «как» впоследствии преобразуется в пластически-ясное «когда» («Когда ко граду Константина»), в изысканно-музыкальное «едва» («Едва над морем рассвело»). В самом выборе классического сюжета, в манере художественного рисунка, в уклонах ритма — звучит нам с детства заученное в «Египетских ночах», недавно перечитанное в «Правде кумиров»{85}. В безыскусственном, угловатом стихе — какая свежесть поэзии! Вот они, те самые «истинно поэтические движения», о которых говорил Пушкин. Сильный лев, грозящий ревом городу, заставляющий приморский берег дрожать под своей стопой, и, вздыхая, лобзающий руку Гебы; стыдливая дева, забавляющаяся кудрявой гривой звериного царя, и вся эта поэзия трех предпоследних строф, как характерно и пышно изображено это у Державина! Первоклассный изобразитель внешнего великолепия и красоты, искусный живописец, умевший, как и все люди своего века, высоко и тонко ценить обаятельность земных благ, Державин неподражаем в описании пиршеств и забав.
И Пушкин любил, подобно Державину, описывать тонкие кушанья и вина: сок Кометы, окровавленный roast-beaf, трюфли, страсбургский пирог и благословенное вино Моэта. И Пушкин еще в лицее полюбил легкокрылое похмелье, но ему и его друзьям уже чужд был эпикурейский пафос дедов: пламенные речи будущих декабристов мешали сварению желудка, картинно-гомерическое обжорство сменилось изящными пирами «Зеленой лампы».
Замечателен юмор у Державина. Выспренний парнасец был в то же время остроумным барином, любившим иногда сшутить жирную российскую шутку. Вот начало его шуточного «Желания зимы»[79], где, между прочим, (редкость у Державина!) встречается целый ряд областных слов, только впоследствии объясненных Далем.