Да, это уже через несколько лет после смерти Андрея и после пожара, когда на Подкопае жили, приехал посол от германского кесаря и привёз в подарок деспине Софье чудо-птицу со словами: «Das ist eine paradiesische Vogel genannt Papagei»[184]
. Коль уж райская, то — Гамаюн, а слово «папагай» очень скоро превратилось в «попугай». Софьюшка очень любила играть с Гамаюшей, все-то хохотала на его ужимки и словечки.А кто ж тогда обозвал Ивана «Сонькиным попугаем»?
Державный внимательно посмотрел на Гамаюшу, будто ожидая, что тот даст ответ. Тот и впрямь задумался, но пробормотал совсем что-то несусветное:
— Зись! Зись!
Слово показалось Ивану знакомым. Вспомнил — так маленькая Дунюшка, самая младшая его доченька, произносила «птицу». Бывало, встанет около клетки с попугаем, тычет пальчиком и кричит: «Зись!» Мол, птица, глядите-ка!
Тотчас вспомнилось и кто обозвал его «Сонькиным попугаем». Младший Семён Ряполовский, который Андрея схватывал. Вот почему перемешалось. После заточения Горяя словно порча нашла на Семёна — стал строптивый, дерзкий, спорный. В итоге кончил на плахе, осуждённый за измену и участие в заговоре.
А после расправы над Андреем зато стали налаживаться отношения с Борисом. Брат тоже был вызван на Москву для разговора и вёл себя с покорностью и почтением, к тому же при нём был игумен Иосиф, до смерти перепуганный тем, что его покровителя ожидает та же участь, как и князя Углицкого. При встрече, отведя Державного в сторону, Иосиф сказал:
— Борис, брат твой, — истинный твой приверженец, он — светоч четверосветлый, паникадило ясное, освещающее тьму над землёй Русской. Ежели ты, Державный, задумал расправиться с ним, аки с Андреем, то потушишь лампаду сию и к западу от Москвы темно станет.
— Успокойся, Осифе, — ответил Иван. — Не токмо не трону, но ублажу всячески брата Бориса Васильевича, если он присягнёт в верности мне и признает вину Андрея.
Борис согласился, что князь Углицкий нарушил законы чести, не послав воев своих в бой с сынами Ахматовыми, и Ивану того было вполне достаточно. Он даже позволил Борису навестить заточника и постараться вразумить его, но никакие увещевания Волоцкого князя не возымели действия, Андрей пылал ненавистью и жаждой мести.
— Державный, — сказал Борис, возвратясь из темницы, где томился Андрей, — в твоей воле пощадить или покарать брата нашего. Я согласен с ним, что нехорошо было с твоей стороны приглашать в гости ради поймания. Но и в нём бес немалый сидит, следует остудить Андрюшу пару месяцев. Полагаю, он остынет и одумается, что лучше державному брату служить, нежели в узилище гнить.
— Даже отец наш, которому Шемяка очи выколол, — ответил тогда Борису государь, — простил врага своего и смирился, за что в народе его пуще прежнего возлюбили и на престол вернули. А я ведь Андрюху пальцем не тронул и лишь ради смирения мятежной души его в железы посадил.
И всё-таки тяжесть на душе Ивана осталась неизбывная. Каково жить в городе, где в темницах томятся люди, брошенные туда по твоей воле? Ещё хуже, если один из этих узников — твой брат. Многие советовали Ивану отправить заточника к его сыновьям в Вологду, но Державный отказывался, продолжая навещать Андрея раз в месяц в надежде, что увидит просветлённого и смиренного, а видел всякий раз пышущего гневом и ненавистью. И жалость нашёптывала отпустить, но разум прогонял жалость. Отпустишь Андрея — жди войны и великой смуты в Русском государстве. А как начнут снова свои своих лупить — жди смелых и скорых гостей из-за рубежей, где всем мила земля наша, если б только нас в эту землю всех поскорее закопать.
— Курицын, — вдруг объявил Гамаюша.
С чего бы это он его вспомнил? Курицын-то как раз любил иностранцев и всё пытался убедить Ивана, что никто нам зла не желает и никакие немцы нам столько не навредят, сколько мы сами себе. В том, что мы сами себе много вреда наносим, Иван с любимым своим дьяком соглашался полностью, но особенной нежности Фёдора к иноземщине не разделял. Много раз Курицын приставал к Ивану:
— Державный, пора отменить мытье рук после того, как их католики целуют. Они премного обижаются.
— Пусть знают своё место, — оставался непреклонным Иван. — Если государь силён, немчура любые унижения стерпит, а если слаб, то хоть ты пред ними в лепёшку расшибись, любить не будут. Лучше почитай-ка мне, Федя, про своего Дракулу, как он турьских поклисариев[185]
утвердил в их законе бесерьменском.