— Ну и о том не тужи, — смягчился Иосиф. — И в тебе будут потомки находить многое, чему следует подражать. Ещё раз прошу тебя: прости меня, Державный, за необузданный гнев мой. Но ведь и то сказать — и впрямь нелепая доброта твоя. Никогда ещё доселе не дерзали враги поколебать веру русскую Православную. Какую смуту напустили! Даже несравненный изограф мой Дионисий, который мне чуть ли не всю обитель расписал, и тот одно время стал сомневаться, надо ли изображать Святую Троицу. Мол, нынче учат, что к Аврааму Бог с ангелами приходил под дуб Мамрийский, а не с Иисусом и не со Святым Духом. И пошло-поехало. А может, и вовсе нельзя иконы писать, ибо сказано: «Не поклоняйся творениям рук человеческих» и «Не сотвори себе кумир». И все сии мнения погаными еретиками распространялись. Сколько груда немереного потребовалось приложить, дабы смыть с мозгов людей грязные сии мнения. Втолковывать то, что, казалось, крепко и незыблемо сидит в русских душах. Объяснять, что поклоняемся иконе не как творению иконописца, а как доступному отражению облика Небесных Сил. Что кумир являет собой облик дьявольский, а икона и крест — приметы Божьи и ангельские. Вот какие очевидные понятия приходилось заново объяснять тем, у кого ум помрачился от мнений жидовских! Страшно вспомнить — Дионисий собирался уж все свои иконы пожечь.
— Правда? Я не знал, — покачал головой Державный.
— Ты многого не знал.
— Грешен.
— У тебя забот много было. Иные же некоторые и без забот ничего знать не хотели, и когда слышали о еретиках плохое, отмахивались: «Злобные наветы! Мелкие людишки клевещут на учёных мужей». А ведь в ереси, коей держался Курицын, попы Алексий и Дионисий Архангельский, а с ними и все прочие жидовствующие, было замыслено полное истребление Православия на Руси. Полное!
— Неужто полное, Осифе?
— Полное, Державный!
— Кому же мы стали бы тогда поклоняться, игумене светлый?
— Кому? Дыркам подземным! Медному змию. Языческим идолищам. Кириметю. Перуну. К Литве бы на поклон пошли, чтобы она нас обратно уму-разуму научила, и тогда бы понаехали к нам проповедники с Запада, которые уже тоже икон не почитают, и стали бы нас учить, какой крест ставить, как причащаться, а точнее — как не причащаться, как в храмах не молиться, а самогуд-органчик слушать. Кто есть русский человек без Бога в душе, без царя в голове? Раб! О рабстве нашем и пеклись еретики, Литвою купленные да литовскими жидами наученные. Эх, Литва! Могла ты быть, аки Русь, светлая, а стала чёрною Лядью.
— Да ведь и твой предок, Осифе, тоже литвин был. Саня-то!
— То-то и оно, что все лучшие литвины не ужились в латынстве и не уживаются по сю пору — на Русь перебираются, истинную Православную веру принимают. И чем сильнее будет Русь, тем горше и тоскливее врагу рода человечьего, дьяволу. Следует быть на Руси царям, а царям русским следует непрестанно расширять свои владения, дабы на них процветала Православная вера. В том наше христианство заключается, а не токмо в монашеском смирении. Монахам — крест, воинству — меч, царю — скипетр и держава. Пекись о здравии своём, Державный, очищай душу и укрепляй тело. Готовься к помазанию на царство. Пришла пора закрепить самодержавие наше.
Говоря эти высокие слова, Иосиф почувствовал, как милая тень покинула келью, и умолк, поглядел в сторону двери.
— Что там, Осифе? — спросил государь.
— Поверишь ли? — замялся игумен. — Сдаётся мне, душа моей матери была здесь с нами некоторое время. Должно быть, с тех пор, как я стал раскаиваться о том, что не впустил её тогда.
— Отчего же не поверю, — несколько обиделся Иван Васильевич. — И ко мне изредка родные тени являются. Ох!.. — Его вдруг покачнуло. — Что-то на меня вдруг усталость навалилась. Надобно бы сколько-то до утрени поспать, а?
— Должно быть, так, — кивнул Иосиф. Он встал, взял епитрахиль, накрыл ею главу Державного. Его тоже стало пошатывать от сильного переутомления. Наложил крестное знамение и произнёс положенные слова: — Аз, грешный инок Иосиф, милостию Божией отпускаю грехи рабу Божию Иоанну во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь!
Подал Державному для поцелуя Евангелие и крест. Затем помог ему подняться с уже негнущихся колен, уложил одетого в постель. Сам, трижды перекрестившись перед образами, упал на свои овчины, застеленные поверх кучи сена, закрыл усталые веки и мгновенно погрузился в сон. Какое-то время слышалось ему, как птицы галдят в весеннем лесу: «Киновия! Киновия! Киновия!» Потом всё смолкло, потёк густой и безмолвный сон без сновидений.
А тем временем последняя ночь масленицы шла на убыль, и если в своей келье уснули великий князь Иван и игумен Иосиф, то за стеной, в соседнем покойнике только что проснулся бывший архимандрит здешней обители и бывший архиепископ Великого Новгорода — Геннадий. Открыв глаза, он смотрел на огоньки лампад и долго прислушивался, что там, за стеной. Там стояло молчание. Исповедь Ивана Иосифу, о которой Геннадий прознал от своего прислужника, монаха Николая, стало быть, завершилась.