Откуда знать огневому взводу, откуда знать полку, что пальба эта с севера могла бы быть их судьбой, что там, а не только здесь и под Юхновом, должен решиться вопрос о жизни или смерти четвертой немецкой полевой армии. Там кавалерийский и воздушно-десантный корпуса должны были замкнуть вокруг нее кольцо от Варшавки до Вязьмы. Но сил не хватило даже на то, чтобы кавалеристы пробились хоть сюда, к тысяча сто пятьдесят четвертому на Варшавку. У них в полках гвардейских кавалерийских дивизий осталось уже в строю всего человек по двадцать.
Сил не хватило, и главным вместо огромной по замыслу операции теперь становился районный центр Юхнов — последний наш российский город, вырванный из цепких немецких рук в московском контрнаступлении.
Ветерок доносит от дотлевающей колонны запахи горелой резины, сукна и еще какой-то тяжелый смрад. Среди этих уже привычных, неистребимых запахов войны что-то тревожно знакомое и забытое задело вдруг обоняние. Железняков раз, и другой, и третий втянул в себя воздух. Нет, не понять. Повернул голову влево, откуда тянуло раздражающе тревожным запахом. Нет, ничего не прибавилось.
— Комбат, — тронул его за плечо старшина Епишин. — Нестеров зовет. Ужинать.
Вот это да! Железняков непонимающе уставился на командира орудия. Ужинать? Даже слово это начисто выветрилось из памяти. Полминуты, наверное, соображал, что оно должно значить. И скорее угадав, чем поняв, засмеялся: вот он что за тревоживший его запах — картошкой пахло, жареной! Не порохом, не кровью — картошкой.
И тут же озлился, пытаясь вспомнить: ели ли его артиллеристы с утра хоть что-нибудь. Хорош командир, хорош! Даже мысли не появилось о том, что надо накормить расчет. Самому, кажется, кто-то раза два-три совал в руку то колбасы кусок, то хлеба. Ел, не понимая, что делает, не отрываясь от пушки. Ром пил трофейный. Другие, вспомнил, тоже пили. Но ни опьянения, ни голода, ни сытости — ничего не было в ощущениях. Только бой. Только цели, по которым надо стрелять. Только близкий и далекий гул пальбы, по которой надо ориентироваться, в которой вся жизнь.
Шагах в двадцати от орудия, в расширенном начале смежной траншеи, зигзагом уходящей за кювет, Нестеров, приладив над небольшим костерком огромную сковороду, ворочает на ней немецким плоским штыком картошку. И нарезанное кусками сало. И колбасу. На раскаленной сковороде все даже подпрыгивает в кипящем жире. А рядом угнездились в огне солдатские котелки. Булькает что-то, пар мешается с дымом.
— Откуда сковорода? — удивляется Железняков, — Картошка откуда?
— А вы машину утром у фрица подбили, — загораживаясь рукавицей от брызгающего раскаленным салом жарева, повернул к нему снизу раскрасневшееся лицо Нестеров, — там у него целый кооператив был, ларек…
Есть, оказывается, хочется и в бою. И Железняков ест, поглядывая, как деловито, не торопясь, не толкаясь, скребут ложками по сковороде все собравшиеся к нестеровскому костерку.
«Одной сковороды хватает теперь на целую роту», — тревожно и независимо от самого Железнякова отмечается где-то в глубине сознания. И он, оставив еду, по-новому оглядывает солдат. Едят. Медленно, неторопливо, устало. А рядом, в двух шагах, в трех, в траншее и за бруствером такие же белые кули. Только неподвижные. Лежат, сидят, застыли, как бежали, как жили в последний миг — десантники, погибшие в этот день.
Ротный командир утрам командовал взводом. Сейчас с ним вместе у костра пятеро. А утром их было… Можно подсчитать, сколько их было утром — все здесь, никто никуда не ушел, лежат убитыми на поле боя.
А живые едят. Живым надо есть.
Они одни среди мертвых товарищей. Одни среди мертвых врагов. Одни среди огромного поля под сотнями, под тысячами вражьих взглядов.
Не идет в рот еда девятнадцатилетнему ротному. Ротный не ест. Бледный даже в красных бликах костра, глядит он в поле, где вперемежку с убитыми немцами лежат все те, с кем сегодня утром он так весело спрыгнул с танка на шоссе в тылу у противника и оседлал его. Все — и живые, и мертвые.
— Артиллерист! — вдруг горячечной скороговоркой зачастил он. — Что же с нами будет ночью-то, артиллерист? Нас же здесь как кур передушат.
— Спать не будем — не передушат! — не задумываясь бросает Железняков.
Ему уже приходилось отвечать на этот вопрос. Сначала самому себе. Потом орудийному расчету. Но было это днем. Когда он еще рассчитывал, что в прикрытии у них хоть и не полная, поредевшая, но все-таки рота. Не знал он тогда, что к ночи весь арьергард полка сможет угнездиться вокруг одной сковороды.
Быстро ответил. Еще и потому быстро, что правоты не чувствовал, правды в ответе не было. Когда правды нет, то чаще всего ее заменяют быстротой, внешней уверенностью в правоте, чем-нибудь, да заменяют.
— Костер надо гасить, — решает Железняков, — а то мы как в театре на сцене выставились тут все у огня, а зрителей в темноте на каждого найдется сотня.