Читаем Десять десятилетий полностью

Уходя, я поднимаю с пола молитвенник в потертом кожаном переплете с медной застежкой. На титульном листе надпись: «Принадлежит Матильде Гарпманн. Бистриц». Я не склонен к мистике, но мне вдруг почудилось, что я обязан сохранить об этой неведомой мне несчастной женщине из маленького городка в Трансильвании какую-то память на земле. И я привез этот молитвенник в Москву своей матери. Он хранится в моем доме и по сей день.

Страшен Майданек. Но еще страшнее лагерь в Треблинке. Если в Майданеке было какое-то подобие обустроенности «хозяйства» — какие-то строения, склады, бараки, где месяцами жили заключенные, пока до них не доходила очередь уничтожения, крематорий с подсобными помещениями, — то в Треблинке не было ничего. По существу, это не лагерь в обычном понимании этого слова, а своего рода скоростная человеческая бойня. Привезенные туда люди, мужчины, женщины и дети, жили там не больше двух-трех часов. Уже на вокзале их разбивали на группы, предварительно отобрав все вещи, и гнали по прямой дороге к большому зданию, построенному в стиле синагоги. И ударами палок и хлыстов загоняли вовнутрь. Тут практичным гитлеровским палачам даже не было необходимости тратиться на «циклон» — за несколько часов люди погибали просто от тесноты и недостатка воздуха. Оставалось только открывать боковые двери и закапывать тела.

…В просторной хате польского крестьянина мы слушаем рассказ человека, на долю которого выпал редчайший жребий: он видел своими глазами работу треблинской бойни и остался в живых. От его спокойного, неторопливого повествования кровь стынет в жилах. А на другой день мы присутствовали при допросе шести пойманых «вахманов» — охранников треблинского лагеря. Это были, увы, наши соотечественники. Они угрюмо описывали систему и организацию человекобойни, приводили различные подробности лагерного быта, начиная от специальной дрессировки комендантской овчарки Бари до идиотских сентиментальных стишков, которые они заучивали в школе немецкого языка для таких, как они, предателей. В очерке «Треблинский ад», написанном поистине кровью сердца, Василий Гроссман рассказал со строгой, мужественной, почти научной обстоятельностью о садизме палачей, о страданиях жертв. Мне хочется привести несколько заключительных строк из этой потрясающей повести:

«…Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле… А земля колеблется под ногами. Пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода…

И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку…»

…Наша дружба с Гроссманом продолжалась и после войны. Но встречались мы редко, он был погружен в свои литературные дела, писал, как всегда, вдумчиво, глубоко, достоверно. И правдивость его произведений о трудных годах войны приходилась не по вкусу тем, кто предпочитал литературу казенно-лакировочного характера. Над головой писателя начали сгущаться тучи, и его роман «За правое дело» подвергся свирепому разносу в «Правде», как «искажающий и извращающий подвиг советского народа и его доблестной армии». Надо знать, что в те времена подобная проработка в «Правде» предвещала, как правило, серьезные неприятности. И неудивительно, что «Правде» никто не осмеливался возражать, а, наоборот, люди спешили признать свои ошибки. Так поступали, в частности, такие видные писатели, как Александр Фадеев, Константин Симонов, Валентин Катаев и другие. Но Гроссман этого не сделал. Более того, раскритикованное «За правое дело» он сделал первым томом своего самого большого литературного труда — романа «Жизнь и судьба», который впоследствии многие ставили рядом с романом «Война и мир» Льва Толстого. Но увидеть свое произведение напечатанным автору так и не довелось…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже