Тут я вспомнил про ремень. Пожалуй, из пряжки можно соорудить крючок… Однако усилия пропали даром. Никакого крючка соорудить не удалось. Смеркалось. Ошалевшие от запаха крови рыбы метались вокруг плота. Когда окончательно стемнело, я выбросил в воду остатки чайки и лег умирать. Укладываясь на весло, я слышал глухую возню рыб, сражавшихся за косточки, которые мне так и не удалось обглодать.
Пожалуй, я действительно умер бы этой ночью от усталости и отчаяния. Сразу, едва стемнело, поднялся сильный ветер. Плот швыряло из стороны в сторону, а я лежал без сил в воде, высунув наружу лишь ноги и голову и даже не подумав привязаться веревками.
Но после полуночи погода переменилась: выглянула луна. Это была первая лунная ночь после катастрофы. Морские просторы казались в серебристом свете призрачными. Той ночью Хайме Манхаррес не пришел. В полном одиночестве, уже ни на что не надеясь, я был брошен на произвол судьбы.
Однако всякий раз, когда я падал духом, что-нибудь да вселяло в меня надежду. Той ночью это были отблески луны на волнах. Море штормило, и на каждой волне мне чудился огонек корабля. Две ночи назад я потерял надежду на то, что меня спасет какое-нибудь судно. И тем не менее в течение всей той ясной ночи, моей шестой ночи в море я, как одержимый, смотрел вдаль, смотрел почти с таким же упорством и верой, как сразу же после катастрофы. Окажись я теперь в подобной ситуации, я бы умер от отчаяния, ведь теперь мне известно, что ни один корабль не заходит в те воды, где дрейфовал мой плот.
Я был покойником
Рассвета в шестое утро я не помню. Смутно припоминаю лишь то, что я, ни жив ни мертв, лежал в прострации на дне плота. В те минуты я думал о родных и, как мне потом рассказали, представлял все совершенно правильно, именно так и обстояли дела в дни моего отсутствия. Меня не удивило известие о том, что мне отдали последние почести. В то шестое утро моего одиночества в море я думал, что меня сейчас, наверное, хоронят. Родным, конечно, сообщено о моем исчезновении. А раз самолеты больше не прилетали, значит, поиски прекращены и я объявлен погибшим.
Что ж, в известной мере это было правдой. Все пять дней я беспрерывно боролся за жизнь. Причем всегда находил какую-то возможность выстоять, цеплялся за соломинку и вновь обретал надежду. Но на шестой день мои надежды иссякли. Я был покойником на плоту.
На закате, подумав, что скоро пять часов и, стало быть, вот-вот снова пожалуют акулы, я сделал над собой сверхъестественное усилие, заставляя себя сесть и привязаться к борту. Два года назад мне довелось видеть на пляже в Картахене останки человека, растерзанного акулой. Я не хотел умереть подобной смертью. Не хотел, чтобы меня растерзала на куски стая ненасытных рыб.
Дело шло к пяти. Как всегда пунктуальные, акулы были тут как тут, рыскали вокруг плота. Я с трудом сел и стал развязывать концы веревочной сети. Ветер был свеж. Море спокойно. Я слегка приободрился и внезапно вновь увидел семь вчерашних чаек. А увидев их, снова захотел жить.
В тот момент я съел бы все, что угодно. Меня мучил голод. Но еще мучительней была боль в пересохшем горле и сведенных челюстях, которые уже отвыкли двигаться. Мне нужно было что-нибудь пожевать. Я попытался оторвать полоску от резины ботинок, но отрезать ее было нечем. Вот тогда-то я и вспомнил о магазинных рекламных открытках.
Они лежали в кармане брюк и от сырости почти совсем расползлись. Я разорвал их на кусочки, положил в рот и начал жевать. И — о чудо! Боль в горле немножко утихла, а рот наполнился слюной. Я медленно продолжал двигать челюстями, словно во рту у меня была жевательная резинка. Вначале челюсти ныли. Но постепенно, жуя открытку, которую я Бог знает зачем хранил в кармане с того дня, как мы пошли за покупками с Мэри Эдресс, я приободрился и повеселел. Я собирался жевать открытки постоянно, чтобы разработать челюсти. Но выплевывать их в море показалось мне кощунством. Когда крошечный комочек жеваного картона провалился в мой желудок, в душе затеплилась надежда на спасение. Может, акулы меня все-таки не растерзают?
Какие на вкус ботинки?
После истории с открытками, принесшими мне такое облегчение, воображение мое разыгралось, и я принялся гадать, что бы еще такое съесть. Будь у меня бритва, я бы искромсал башмаки и съел бы каучуковые подошвы. Ничего более аппетитного в моем распоряжении не имелось. Я попытался отодрать белую, чистую подошву, используя вместо бритвы ключи. Но тщетно. Оторвать резину, прочно приплавленную к ткани, оказалось невозможно.