Я опять у ст. лейтенанта.
— Знаешь, Конаржевский, давай кончать всю эту волынку. Вот все записи, протоколы допросов о твоем вредительстве. Я рву их при тебе, бросаю в корзинку, если хочешь, то могу их при тебе сжечь. — С этими словами, к моему величайшему удивлению, он порвал на мелкие кусочки эти документы.
— Но это вовсе не значит, — продолжал он, — что ты невинная овечка. Ничего подобного. Ты остаешься врагом. Теперь не отвертишься. Ты слушал Гитлера по радио? Слушал! И рассказывая некоторым товарищам из твоего коллектива, в т. ч. и Манучарову, ты восхвалял Гитлера, на что имеются свидетельские показания. И он мне зачитывает, не называя фамилий.
— Скажите же, кто эти клеветники? — только и мог выговорить я.
— А тебе это не обязательно знать — отрезал он.
— В таком случае я разговаривать с вами отказываюсь.
— Ну, ладно, назову.
И он действительно называет двух-трех работников с моего забоя. Фамилии их не называю, но пускай заговорит в них совесть, если когда-нибудь они прочтут эти строки. Трусливые, подленькие душонки. В 1956 году, когда разбирался мой вопрос о партийности в Сталиградском обкоме партии, выяснилось, что они дали ложные показания под нажимом следователя.
— Но ведь это ложь! ложь! Это самая настоящая клевета! Дайте очную ставку с ними, — потребовал я.
— Никаких ставок! Это вполне достаточный документ, чтобы предъявить статью 10, что означает антисоветскую агитацию, которую ты вел. Давай будем составлять протокол.
Мои ответы были все отрицательными, и он их записывал слово в слово, не искажая, поэтому я безо всякого возражения подписал протокол.
— Ну вот и хорошо! Остается теперь последнее — подписать анкету. Я тебе говорил о 206 статье. Воспользуйся ею, или ты будешь сидеть в тюрьме бесконечно, если она тебе нравится.
Я вспомнил свой разговор с юристом в тюрьме по поводу этой статьи и решил подписать анкету в расчете на изложение своих несогласий с теми искажениями ее, которые допущены следствием. Прокурор, прочтя их, наверняка должен будет мое дело передать на переследствие. Да я взял и подписал. К моему удивлению, следователь встал и протянул мне руку.
— Вы правильно поступили, Анатолий Игнатьевич.
Впервые он обращался на «Вы» и по имени и отчеству.
Так закончились мои следственные дела. Здесь, в Семилуках, очевидно, не применяли сильных физических воздействий, считая, что объект истязаний может кричать и крик будет услышан в соседних домах. В тюрьме иное дело, там все глухо, поэтому некоторые следователи приезжали из районов для ведения следствия прямо в тюрьму.
Меня тут-же отправили в Воронеж, на этот раз в машине. Плоткина Давида Александровича я так больше и не увидел. Не знаю, что с ним стало, остался ли он жив или погиб в этой страшной мясорубке. И вот я снова в прежней, набитой людьми, камере. Она гудела как улей: со следствия вернулось в этот день шесть человек, причем, без синяков, кровоподтеков и с целыми зубами.
Я рассказал Георгию Ивановичу о том, что было со мной и чем все обернулось, о том, как там фигурирует и его фамилия, но что о нем следователь ни разу не упомянул при моем допросе. Однако, было ясно, что кто-то написал донос.
Георгий Иванович по-прежнему болезненно переживал неясность своего положения. Действительно, было странно — со мной было все закончено, а его как-будто забыли.
Теперь я ждал вызова на переследствие. За время трехнедельного пребывания в тюрьме нас водили в баню всего один раз, да и спали мы в одежде. Это способствовало быстрому размножению паразитов. Вечером вся камера по команде начинала охоту за вшами. Противное, очень противное занятие, но ничего не поделаешь, иначе заедят. Неожиданно, числа 20-го получил передачу от жены. В ней был мой цигейковый полушубок, приобретенный еще в Магнитогорске, благодаря встрече в 1934 году в очень сильные морозы делегации из Кузнецка во главе с Хитаровым, приехавшей для заключения договора на соцсоревнование, а также шапка-ушанка, теплые носки. 23 или 24 ноября меня вызвали к начальнику тюрьмы. Я решил, что, наверное, к прокурору. В его приемной находилось человек десять, вызывали нас поодиночке. В кабинет зашел какой-то дед, лет шестидесяти, если не больше. Пробыл он там минуты три и вышел с совсем белым лицом и слезами на глазах. Остановился на середине приемной и сквозь рыдания негромко произнес:
— Что же это делается? Господи, помилуй! Ведь я не доживу до свободы, не выдержу десять лет. За что я должен принять эти страдания?
За ним пошел второй, третий, четвертый и выходили все, кто с восемью, кто с десятью годами лишения свободы. У всех были растерянные лица, некоторые даже как-то странно криво улыбались, настолько все эти приговоры казались невероятными.
Очередь дошла до меня. Начальник сидел за большим письменным столом, рассматривал какие-то бумаги, как-будто меня и нет в кабинете. Я кашлянул, он поднял голову.
— Как ваша фамилия?
— Конаржевский Анатолий Игнатьевич.
Он перелистал несколько листов и какой-то взял в руки.