Члены Трибуната вознамерились было создать в своем собрании нечто подобное английской оппозиции; приняв всерьез все написанное в Конституции, они сочли, что она в самом деле закрепляет за ними некие права,129
и не захотели понять, что так называемое разделение властей — не более чем пустой набор слов, а палаты Законодательного собрания отличаются одна от другой лишь тем, что их представители ожидают приема у консула в разных прихожих и носят разные звания. Признаюсь, я с удовольствием отмечала, что иные трибуны не желают соперничать с государственными советниками в покорности консулу. Мне казалось, что те из них, которые прежде зашли слишком далеко в своей любви к Республике, обязаны хранить верность этим убеждениям теперь, когда они сделались наиболее слабыми и незащищенными. Один из этих трибунов, друг свободы, одаренный умом самым острым и самым прозорливым, г-н Бенжамен Констан, решил публично обличить зарождение тирании и просил моего совета на сей счет.130 Я изо всех сил его к тому побуждала. Тем не менее, зная, что молва именует г-на Констана моим близким другом, я не могла не опасаться того влияния, какое его выступление окажет на собственную мою судьбу. Страсть моя к жизни в обществе делала меня уязвимой.131 Монтень некогда сказал: «Я француз только благодаря Парижу»,132 и если он думал так три столетия назад, что же говорить нам, живущим в то время, когда город этот собрал в своих стенах столько людей, наделенных выдающимся умом и привыкших уснащать этим умом светские беседы? Всю жизнь меня преследовала боязнь скуки; чувство это во мне так сильно, что могло бы, пожалуй, заставить меня покориться тирании, не оберегай меня пример моего отца и его кровь, текущая в моих венах. Как бы там ни было, Бонапарт прекрасно знал об этой моей слабости, свойственной также и многим другим людям, ибо ему досконально известны дурные стороны каждого: ведь именно с их помощью он покоряет людей своей власти. Он грозит людям наказаниями, соблазняет их богатством и пугает скукой, а для французов это угроза нешуточная. Запрещение жить ближе, чем в сорока лье от столицы, дарящей прекраснейшие в мире наслаждения, изматывает изгнанников, которые с самого детства привыкли к приятностям жизни светской.Накануне того дня, когда Бенжамен Констан должен был выступить в Трибунате, у меня собрались Люсьен Бонапарт, г-н де Талейран, Рёдерер, Реньо, Сегюр и еще несколько гостей, чьи разговоры не способны наскучить, ибо отличаются, хотя и в разной степени, силой мысли и изяществом выражения. Все эти люди, за исключением Люсьена, при Директории были объявлены вне закона,133
а теперь готовились служить новой власти, от которой не требовали ничего иного, кроме подобающего вознаграждения за свою преданность. Г-н Бенжамен Констан подошел ко мне и произнес вполголоса: «Сегодня ваша гостиная полна людей, вам любезных; стоит мне завтра подняться на трибуну, и гостиная ваша опустеет; подумайте об этом». — «Надо действовать в согласии с собственными убеждениями», — отвечала я. Ответ этот был внушен пылкостью моего характера, однако, признаюсь честно, знай я в тот день, что мне предстоит вытерпеть, у меня недостало бы сил отклонить предложение Бенжамена Констана, который был готов отказаться от публичного выступления ради того, чтобы не компрометировать меня. Нынче немилость Бонапарта не способна уронить человека в глазах общества; Бонапарт способен вас погубить, но не может лишить вас уважения окружающих. Напротив, в ту пору нация еще не знала о его деспотических намерениях и, поскольку каждый ожидал от него восстановления в правах брата или друга либо возвращения потерянного состояния, всякому, кто пытался ему противостоять, грозило клеймо якобинца; светское общество отворачивалось от вас в ту самую минуту, когда узнавало, что вы впали в немилость, — положение невыносимое, особенно для женщины, и чреватое мучительными уколами, о которых тот, кто их не испытал, не может иметь ни малейшего понятия.134Вечером того дня, когда один из моих друзей провозгласил в Трибунате необходимость создания оппозиции,135
ко мне должны были приехать несколько особ, мне весьма приятных, но связанных с новым правительством. В пять часов я получила десять записок: гости просили прощения за то, что не смогут быть у меня. Первую, вторую записку я приняла спокойно, однако постепенно меня охватило смятение. Тщетно пыталась я прислушаться к велениям совести, которая советовала мне отказаться от всех светских радостей, зависящих от милости Бонапарта; столь велико было число порядочных людей, осуждавших меня, что я перестала верить в свою собственную правоту.