По прошествии девяти лет на чужбине я вдруг заметил, что Россия для меня начинает превращаться в литературу о России. Не следует путать это понятие с русской литературой. Последняя, частью которой я себя полагал и потому вполне небрежно относился к ее «текстам», тоже как-то изменилась, прибавила весу, начала превращаться, вот именно, в «тексты». Словом, из живой страны, из родины, «где я страдал, где я любил», из «немытой России», из родины-жены, по выражению Блока, из родины-суки, по выражению Синявского, моя страна стала превращаться для меня в источник информации. Весьма значительный источник, надо сказать. И актуальной, и академической информации вполне хватало, чтобы не скучать. Одну минуточку, говорил я себе, а не становишься ли ты и сам тем, что в американских кругах называется an old hand on Russia (знатоком России)? Смогу ли я восстановить живое ощущение страны, спрашивал я себя и понимал, что в этом, очевидно, и заключается основной смысл моей десятидневной поездки.
Проснувшись на следующее утро в роскошном Спасо-хаусе (построенный незадолго до революции особняк принадлежал одному из знаменитых московских миллионеров) и позавтракав с гостеприимными Мэтлоками, мы пошли с Майей пешком в журнал «Юность». Садовое кольцо мало изменилось. По-прежнему по нему несутся в обе стороны пустые грузовики. Воздух, ах, должен признать, воздух хуже, чем в Лос-Анджелесе. Соцлозунги пропали, зато рядом с Политической академией Советской Армии афиша маленького видеоклуба предлагает фильмы с участием любимого артиста советской молодежи Арнольда Шварценеггера. Мы уже наслушались рассказов о Москве от наших друзей-эмигрантов, побывавших там до нас. Общее впечатление: серость, развал, упадок, уныние. Странно только то, думал я, что рассказчики прибывают из Москвы в каком-то приподнятом, возбужденном состоянии. Москва и раньше не отличалась ярким спектром, хоть было время в нашей жизни, когда мы сделали ее для себя площадкой карнавала. Сейчас еще больше потускнела. В самом деле, фасады домов не могут похвастаться свежестью. Архитектурных шедевров на Садовом не появилось, да и вообще, кажется, ничего нового не построено. Почему-то бросились в глаза двери. Они обшарпаны, облуплены, ручки висят косо, часто на некогда импозантных дверях можно увидеть наспех приколоченную ручку от какого-нибудь склада или милицейского вытрезвителя. Сильные ухудшения в мире московских дверей — или я раньше не замечал их убожества, пока не столкнулся с роскошеством дверей Запада? Несколько продовольственных магазинов и один обувной попались нам по пути, все они были здесь и раньше, я их прекрасно помнил. Ассортимент их, начиная с конца 60-х годов, неизменно ухудшался, однако в конце 70-х в молочной на углу Садового кольца и Калининского проспекта еще можно было увидеть несколько сортов масла, несколько сортов сыра, разные кефиры и прочее. Сейчас от ассортимента осталось процентов десять, разносортицы вообще не наблюдается. «Вам что?» — спросила нас продавщица, скучающая за одним из пустых прилавков. «Нет-нет, нам ничего, мы просто так», — забормотали мы. «Ну и нечего тут ходить, — сказала она. — Ходят тут, как в музей». Пристыженные, мы выкатились из молочной. «Видишь, Майя, нас опознали как чужих, как созерцателей». Все-таки зашли во «Фрукты-овощи». Там ничего вопиющего не было, если не считать зеленых бананов и маленьких помятых грейпфрутов. Такие, впрочем, можно увидеть на прилавках и в Мексике. Удручают кондитерские. При нас там всегда наблюдалась довольно щедрая россыпь конфет, печенья, пряников, шоколада. Сейчас среди пустых прилавков лежали только дешевые леденцы единственного сорта.
Особый разговор об обуви. При всем моем желании замечать хорошее, должен сказать, что советская обувная продукция не улучшилась, а ухудшилась: в ней мало нынче кожи, больше кошмарного советского пластика. Нет, пожалуй, в мире второй страны, ни в Африке, ни в Азии, которая производила бы такую обувь. Производство ее, надо сказать, вещь совершенно бессмысленная: население ее не покупает. Миллионы московских ног демонстрируют вполне приличные «копыта». Откуда они берутся, если их не продают в магазинах, — одна из общих московских тайн.