Все развивалось в соответствии с мыслью генерала: ажиотаж, предпраздничное возбуждение, цветы, улыбки, фотографии немецких офицеров с девушками в национальных платьях, рукопожатия игроков, болельщицкая похоть, восторженные толпы. Но только вот чем дальше, тем вернее в нем, генерале, поднималось беспокойство, непонимание, какую именно энергию, не чистую ли силу вражды и разрушения на полных оборотах вырабатывает запущенная им машина футбольных развлечений. Это иллюзия, что немецкий гений сумел познать больше, чем все, в искусстве пропаганды: порой встречаются непредсказуемые сбои; черт разберет на самом деле иной раз, каких чудовищ порождает неподконтрольное сознание толпы, черт разберет, какая именно реакция творится между коллективным разумом и тем, что ты ему предположил скормить в собственных целях, на благо фюрера и рейха. В какие именно одежды рядит сознание аборигенов вот эту горстку футболистов с хлебной фабрики? Если бы эти черти с самого начала, как планировалось, примкнули к обществу украинских националистов, тогда бы все вопросы были сняты. Но под крылом у Кордика, не представляя никакой идеи, силы, они становятся тем, что из них сегодня или завтра вылепит вот этот коллективный гений, неуправляемый, непредсказуемый, — народная молва. И что за выкрики чем дальше, тем смелее разнимают морды местному украинскому быдлу, еще недавно бессловесному, покорному, несутся в адрес вермахтских солдат, немецких игроков?.. Конечно, можно было счесть вот эту местечковую футбольную возню явлением пренебрежимо малым, не могущим хоть сколь-нибудь серьезно повлиять на состояние умов, тем более на соотношение сил, но было Эберхардту беспокойно по нескольким причинам.
Во-первых, потому что здесь красивой, с привычной чистотой полководческого почерка, войны не получилось. Здесь вам не Африка, не Франция, не Польша. Армия русских была расчленена прорывами, разорвана, разгромлена в первые два-три месяца, но сам народ — упрямый, неподатливый, как схваченная ледяными связями земля, дремучий, темный, поджигающий свои жилища, уходящий в леса… Не понимающий, что все, что воевать их государству больше нечем, не помышляющий о самосохранении, прощающий своей верховной власти, будто Богу, насилие, голод, притеснения, рабство, нищету.
Немецкие бойцы первого вала, которые уперлись стволами танков и винтовок в стену из мерзлых трупов русских под Ленинградом, под Москвой, на Волге и больше не могли продвинуться на шаг, теряли железное чувство порядка и стройности в собственных действиях: солдатам на фронте казаться начинало по ночам, что вокруг них, на занятых позициях, все время бродят русские… уже убитые, которых надо по три раза убивать. В тылу, на покоренных территориях, вот так, как здесь, у Эберхардта в Киеве, в состав добавочного воинского сытного пайка (охотничьи колбаски, галеты, шоколад, прессованные грецкие орехи, сигареты) включались развлечения, массовые зрелища — пусть с фронта возвратившиеся воины, на фронт ведомые бойцы все время видят, чувствуют, что фюрер каждое мгновение по-отечески о них заботится… пусть убеждаются воочию, что превосходство его слуг над всякой нацией неоспоримо и тотально. А что выходит на поверку, что они неделю за неделей видят на этом стадионе? Избиение, отъявленное, в чистом виде, неприкрытое, иначе и не скажешь, избиение спортсменов рейха этой «русской» командой. Воистину мобилизующее, вдохновляющее зрелище перед отправкой на фронт, в пекло под Волгой, на передний край.
Второе, что тревожило, — неуловимое, неуязвимое подполье все более и более смелеющих большевиков. Поднявшийся на воздух, забившийся в припадке атомической истерики, пылающий Крещатик, поджоги заводских цехов и продовольственных складов, диверсии в депо и регулярно повторяемые взрывы на железных дорогах располагались — все тем же коллективным гением толпы, изрядно подогретым большевистской пропагандой, — в том же ряду, что и разгромные победы киевского «Старта» над немецкими командами.