Нормально, отобрали всех, вот ни единого не выбраковал полицай — еще бугрились, были зримы, осязаемы крепкие мышцы тренированных спортивных тел; вот лишь из мышц, костей и сухожилий и были все они теперь составлены, и скоро можно будет по телам их свободно анатомию изучать… и так уже скелет наружу прет, лопатки отчаянно выпирая, просвечивая ребрами; иные пленные вокруг, костлявые, — и вовсе не жильцы уже сейчас, обнажены цвета костей и тканей, бессильно тянутся за порцией баланды с котелком сухие руки-ветки, глаза ушли на глубину двух сине-черных ям, скелет так остро обтянут кожей, что зубы открываются малейшим натяжением покрова… совсем был плох Черняга, отощавший, страдавший животом, блевавший про утрам какой-то зловонной зеленью, но тот скрепился, не качнулся, не пошатнулся перед полицаем. И все — команда по землянкам разойтись… ни словом меж собой всей десятке переброситься нельзя. Скатились вниз Капустин, Мельниченко, Разбегаев… В землянке спали из-за тесноты вповалку друг на друге, на нары двухъярусные ложились в три слоя. Было теплей тому, кто оказывался между, в срединном слое этого живого бутерброда. Холод земли за ночь напитывал и сковывал, медлительно вливаясь безволием, равнодушием в тело спящего, давал почувствовать мертвящую недвижность недр, глубокое сплошное утробное молчание, соединиться с ним — наутро подниматься, отрываться не хотелось, наоборот — стать частью этой мертвой стыни, природы, забирающей обратно у человека все, чем некогда его по-матерински наделила. Но они, четверо, сейчас неодолимой этой силы уже не чуяли, не обольщались ей — все еще рано, рано было без остатка передавать себя земле, еще имелся, разгорелся с новой силой смысл сопротивляться.
— Это куда же нас? Работать где нам — неизвестно?
— А ты спроси, если охота в зубы.
— А знаешь где, я думаю? А угол Мельника и Дегтяревской. Когда гоняли прошлый раз, там вся дорога коробом — как раз.
— Вот хорошо бы, если в лагерь не вернуться хоть на день. На месте оглядеться… вот тогда.
— Да что теперь-то? Завтра и увидим, — друг дружке в ухо дышат.
— Насчет харчей бы как сообразить. Буханочку-то нашу. Не вынесешь — с овчарками учуют.
— Ну, значит, без буханочки придется. Не до харчей — самих бы не схарчили.
И все, уже усталость истончает беднеющий рассудок равнодушием, утягивает в черную пуховую, глухую яму сна, хоронит под телами, покрытыми миллиардной ордой кусачих вшей… так хорошо исчезнуть, провалившись… но что-то все-таки держит на поверхности, мозг начинает жить отдельной сущностью, не отключается в нем никогда до смерти, ни на мгновение электричество: опять видения с космической скоростью проносятся перед подвижными глазами, раздвигая в улыбках и оскалах шумно дышащие рты, и видят они сон — разбросанные по землянкам разным — один на всех, один и тот же совершенно. Во сне они лягаются порой, ногами дергают — все бьют по голу, все финтят, все прорываются к воротам, все принимают мяч с уходом влево, проклятия спящих пленных навлекая: «заколебал, футбол! кончай! ты не на поле». Вначале было так, сейчас уже бездвижно большей частью спят, сейчас и наяву движения скупо тратят, оставшуюся силу жизни сберегая, но все равно — и посейчас — разъяты криком лица немцев на трибунах, освещены немым восторгом лица наших, летят шипами вырванные клочья дерна, перед глазами прыгает, взмывает, парит, зависнув в сини воздуха, свободы, идет прям на носок тебе, на голову огромный мяч… летит, всю голубую землю огибая, просясь быть сбитым со своей орбиты в надмировую высь и тишину, в которой встрепенется наконец твоим ударом потревоженная сетка.
Набились тесно в свой сарайчик-раздевалку, дышали трудно — все ж забилось дыхание ближе к перерыву, будто цементной пылью переполнились мешки, недешево господство безраздельное на поле, над мячом им обошлось… спустили гетры, потирая ушибленные голени, сплошь в боевых болячках, свежих жирных ссадинах и синяках поверх подсохших старых, живого места нет, особо Кукубенке с Климом досталось по ногам; с ногой вместе немцы вырывали мяч, и ничего тут не попишешь, правды не добьешься, поскольку это вот и есть единственная правда: фигуристо финтишь, танцуешь мелко, дробно, в одно мгновение неуловимо «передергивая» по много раз, глумишься, дразнишь, унижаешь, в ничтожество перетирая несметью ложных переступов бессильного опекуна… — так будь готов, что врежут, не простят, не стерпят унижения, не пропустят, отнимут ниже щиколотки ногу, вывихнут, сломают, как сухую палку. Вот плата за искусство — ломающая, корчащая боль: ты думал, ты из музыки, что ноги у тебя из скачущего пламени… ан нет, из мяса, сухожилий и костей, катнул горящий мяч между ног, пустил под задницей, казнил прокидкой издевательской на смех трибунам — получай; вот у кого мяча нельзя забрать, тот больше всех и получает, чем преданнее, покорнее тебе мяч, тем злее тот, кто обделен вот этой любовью, тобой обворован от рождения.