Друзья, еще недавно необходимые, стали раздражать так, что тянуло подраться, такие соблазнительные месяц назад девчонки, от мыслей о которых кружилась голова и прошибал пот, теперь вызывали брезгливость… Сергеев чувствовал, что сейчас, сейчас лучший кусок его жизни, и этот лучший кусок тонул в усталости, раздражении, приступах отвращения ко всему. И в первую очередь к самому себе. Казалось, что он мутирует; Сергееву хотелось мыться, тереть себя мочалкой, но от вида ванны, мочалки, мыла булькало в горле что-то горькое, ядовитое. Он возвращался на диван, пытался свернуться калачиком, а диван был узким – свернуться не удавалось…
Кое-как получив аттестат, несмотря на уговоры и слезы мамы, он даже не попытался никуда поступить, и осенью ему вручили повестку. Расписался, и через две недели отправился в военкомат.
Домашность слетела в первую же неделю. Отвращение и раздражение сменились животными потребностями: успеть пожрать, пока сержант не поднимет отделение из-за стола, выспаться, справить нужду за отведенное время…
Вообще-то в армии ему повезло – дедовщина оказалась щадящей, без издевательств; он не стал белой вороной, объектом для тупых армейских шуток и подколов. И на первом году, и на втором находился в общей массе, не выделялся.
Свободного времени было мало, и он этому радовался – в свободные минуты наползали мысли, начинала грызть тоска. Не по свободе, не по гражданке, не по своей комнате с книгами и шторами, способными отгородить его от остального мира, а какая-то беспредметная и от этого особенно острая. Нет, не острая, а болезненная, что ли. Казалось, что лучше б была острой: разрезала до костей, до сердца, и все; но она не резала, а расковыривала его при первом же удобном случае.
Тяжелее всего приходилось в нарядах часовым – четыре часа бродить по пресловутому периметру части от казармы до боксов, от боксов до бани, от бани до столовой…
Нет, в первые разы даже радуешься, что один, в тишине, что есть возможность помечтать, посочинять стихи. Наслаждаешься этим временем. Но когда бредешь в десятый, двадцатый, тридцатый раз определенным маршрутом, мыслей уже нет никаких, все мечты перемечтаны, рифмы найдены. И если не уводить сознание куда-то прочь отсюда, в другие измерения, не отпускать на время душу, то очень легко застрелиться – освободить пулей душу из тюрьмы тела. А орудие освобождения вот оно – болтается на плече, с пристегнутым магазином.
За время службы Сергеева в их части были два самоубийства. Сначала застрелился один, а недели через две другой. Из разных рот, старики…
Приезжали комиссии, допрашивали офицеров, солдат, читали письма с родины, которые нашли в их вещмешках. (Традиция была такая – хранить письма все два года, а в последний вечер перед дембелем сжигать в большой урне в курилке.) Никаких причин комиссии не нашли. Да и вряд ли вот такие, для доклада, причины были – кончают с собой обычно без явных причин. Просто душе становится невыносимо, а человек не умеет выпустить ее погулять, крепко сжимает в себе.
И вот один решил, что так, мертвым, ему – точнее, душе его – будет лучше, а потом второй взял пример с первого: если тот это сделал, значит, понял что-то важное, нашел выход, а мы все тут мучаемся, храпим, ржем над анекдотами, дрочим на прапорщиц из «Советского воина», жрем что дают. И так каждый день, каждый день.
Кроме выстрела в себя есть всего два пути: или превратиться в животное – на первом году в травоядное, а на втором в хищное, или научиться временно умирать телом, чтоб дать волю душе. Главное – не переборщить… Джек Лондон это очень точно описал:
«Это дело опасное. У тебя все время будет такое чувство, что ты свободен. Я не могу точно объяснить, но мне всегда казалось, что если я буду слишком далеко в тот момент, когда они придут и вынут мое тело из рубашки, то я не смогу вернуться в него. Думаю, что тогда мое тело умрет по-настоящему, а я не хочу этого».
Да, отпуская душу, становясь зомби, бредущим по периметру, Сергеев боялся одного. Нет, не врагов, которые полезут за добром их части, а – проверки. Что дежурный офицер неожиданно окликнет, посветит в лицо фонарем, потребует доложиться. Казалось, тогда он просто рухнет на землю грудой мяса и костей. Умирают ведь от неожиданности – может, это как раз то самое: человек отпустил душу, и тут его опустевшее тело дернули. И оно обмякло, повалилось. Плоть превратилась в прах…
Может быть, этот полученный в нарядах опыт и открыл в Сергееве способность писать. И через полтора года после дембеля, подзаработав немного денег, он отправился в Москву поступать в тот институт, где учат на сценаристов. Поступил. Был очень рад и горд собой.
Сама книга «Смирительная рубашка» – как изделие – была любопытна.
Кстати, Сергеев нашел ее в нижнем ящике кухонной тумбочки, среди пакетов для мусора, губок, липких шумовок и лопаток, наверняка оставшихся от прежних хозяев.