Попробуйте лучшей и доброй частью вашей противоречивой натуры, той частью, которая вас и связывает с гуманной отечественной словесностью, порадоваться тому, что девица осталась целой и невредимой. И постарайтесь с течением времени воздвигнуть нерукотворный памятник вашему оскорбленному чувству.
Поверьте, печальные дни пройдут гораздо скорей, чем это вам кажется, и вы их будете воскрешать и черпать из этого колодца, сидя за письменным столом.
Вы просто обязаны обладать положенным вам запасом горестей и неизбежных переживаний – он жизненно вам необходим, как и любому другому поэту, что он ни пишет – стихи или прозу.
Не было б этой «навек утраченной и вновь обретенной» и мы не прочли бы «Морского призрака», которого оставил нам Гейне. Этот трагический юморист не написал ничего пронзительней. Все пережитое оживет в том, что однажды сойдет с пера.
Не сетуйте на свое одиночество. Творчество – отдельное дело. Артель уместна и хороша, разве чтоб сдюжить бурлацкий ад. Будьте терпимы и благожелательны. Ваше призвание вас обрекло на постриг, на одинокую жизнь. Все ее протори очевидны, старайтесь найти в ней свои преимущества.
Не содрогайтесь – привыкнете, втянетесь, даже полюбите эту ношу, незаселенное пространство, свой малолюдный отцеженный мир. Вам будут желанны лишь редкие гости, зато вы будете их ценить.
Если вам сказочно повезет, если вы встретите свою женщину, считайте, что жизнь вам удалась.
Впрочем, должно быть, я поспешил, запамятовал, что русскому мальчику необходимо сперва обустроить либо вселенную, либо Россию. Федор Михайлович был убежден, что меньшим его не ограничишь, а он ведь не жил в двадцатом столетии, тем более не успел надышаться азотом двадцать первого века.
Что же тут сделаешь, и у профетов свои пределы воображения. Тот редкий случай, когда пространству дано укротить и стреножить время.
Забыть не могу, как вдруг, неожиданно – случилось это в далекой стране – я вышел к берегу океана, и даже минуты не дав опомниться, стихия подступила к ногам. И я физически ощутил, как материк оборвал движение, как с ходу уткнулся в бескрайний простор, пахнущий грядущим потопом, концом истории, вечной тайной.
Я долго не мог вернуться к спутникам, к реальности, к себе самому. Зачем понадобилось судьбе столкнуть меня с моей обреченностью, напомнить, как близок последний час?
Чтоб я усомнился в могуществе мысли? Оставил надежду? Пришел к смиренью? Одно я знаю: в тот летний день нечто необходимое понял, нечто бесценное утерял.
Вы спрашиваете: был ли я счастлив? Что вы имеете в виду? Доволен ли я своей биографией? Билетом, который однажды выпал из лотерейного колеса?
Я занимался единственным делом, к которому я был приспособлен, к которому испытывал склонность. Стало быть, не смею роптать.
Кому не лестно себя увидеть баловнем, фаворитом, избранником. С течением времени осознаешь: острое состояние счастья долго не длится, тебе достаются часы и минуты единства с миром, мгновения обретенной гармонии – их ты и помнишь, их воскрешаешь, их сохраняешь в своей кладовой.
Невольники письменного стола обычно редко бывают счастливы. Какой-то неугомонный бубенчик звонит, напоминает: за стол! Ты все еще не написал того, что мог и обязан был написать. И, повинуясь этому зову, снова и снова врастаешь в стол.
Тебе ведь мало, тебе недостаточно врожденного своего непокоя, тебе ведь мало своих усилий договориться с самим собой. Куда там! Ты не был бы русским писателем, если б тебя не одолевали думы о былом и о будущем, о судьбе отечества и его миссии.
Эта отзывчивость, столь воспетая нашей словесностью, как известно, родине дорого обошлась.
Где была точка невозврата? Какой исторический перекресток стал роковым? Где сбились с пути? Когда был упущен последний шанс? В двадцатом столетии? Если в нем, в каком из годов? В пятом? В четырнадцатом? В семнадцатом? Или еще того раньше, в прославленном девятнадцатом веке? Всего лишь за несколько часов до рокового первого марта, когда Лорис-Меликов убедил, сумел уговорить императора и тот подписал важнейший указ, зачеркнутый после его убийства.
А может быть, главная беда, необратимая, определившая наш драматический крестный путь, случилась еще в бесконечно далекое, неразличимое, злое мгновение, когда лукавая Византия перебежала дорогу Риму – воистину третьему не бывать.
Должно быть, поздно уже решать, кто прав был в историческом споре – Пушкин иль все-таки Чаадаев – и надо ли? Наш поезд ушел. И был ли Александр Сергеевич искренним до самого донышка? Или владела им тайная мысль, что на последний суд к нашим правнукам он может явиться в одном лишь образе – защитника национальной идеи, отстаивая русскую самость? Не знаю. Он и о русской истории заботился с тем же отцовским чувством, что и о русской литературе – не зря же он поднял целину, засеял поле, дал ей все жанры – сказку и басню, роман и повесть, ее поэзию, ее драму, недаром заполнил все лакуны.