И все же, хотя я привычно выстраивала потешную линию обороны и окружала себя колючками, было и радостно, и тревожно. И от сознания, что Волин испытывает ко мне интерес, и оттого, что я ощущала: дитя мое, ты и сама – на крючке.
Хотя я сравнительно быстро почувствовала, что попадаю в опасную зону, все шло к предназначенной кульминации.
Тут не было ничего неожиданного. Наша сестра почти независимо от возраста и личного опыта трамбует, едва ли не обреченно, протоптанный столькими каблучками все тот же неизменный маршрут. Подозреваю, что и мужчины ничуть не менее предсказуемы. Возможно, лишь более простодушны.
По той же непременной традиции я успокаивала себя – смешные страхи, все обойдется. Но вряд ли хотела, чтоб «все обошлось». Играла в прятки с самой собою.
Понятно, что в этой детской игре таится своя терпкая прелесть – иначе кто бы в нее играл? Я про себя ее окрестила увертюрой к «Севильскому цирюльнику». Эта пленительная музыка всегда звучит во мне, стоит только вдруг ощутить знакомую дрожь. Прелесть подобных ассоциаций, скорей всего, в их необъяснимости.
Так ясно, так отчетливо помнится тот день, когда стряслось неизбежное. Сумерки. Я удобно пристроилась на старой тахте, он стоит у окна, смотрит на примолкшую улицу. И вдруг решительно подошел, молча уставился на меня.
Какое-то время мы оба держали насыщенную токами паузу. Потом я осведомилась:
– Что тут разглядываете?
Он тяжко вздохнул:
– На этой тахте и правда – что-то лежит роковое.
– Все верно. Не вздумайте присоседиться.
– А что со мною произойдет? – поинтересовался Волин.
– Кто его знает? Но территория заминирована. Имейте в виду.
Он обреченно махнул рукой:
– Шут с ним. Где наша не пропадала?
На этом я и остановлюсь. Ибо все прочие подробности имеют цену лишь для меня, пусть даже принято утверждать, что в них-то и скрывается дьявол.
Тем более у Валентина Вадимовича сложилась звонкая репутация – я не хочу ее дополнять. Вернусь к тому, что прямо относится к предмету нашего диалога.
Когда случилось грехопадение, я, к удивлению своему, вдруг обнаружила, что пребываю в совсем несвойственной мне растерянности.
Хотя и напоминала себе, что на дворе двадцать первый век и я – не усадебная орхидея, а современная москвичка: дочь моя, ты этого хотела, стало быть, радуйся и не дергайся.
Волин великодушно сказал:
– Если вам будет так комфортней, то отнеситесь к тому, что случилось, как литератор: пойдет в копилку.
Я процедила:
– Вы очень заботливы. Но я не искательница приключений.
Он меланхолично заметил:
– Жизнь – сама по себе приключение. Ну а писательство – это поиск. Что вовсе не должно угнетать. Совсем наоборот – куражировать.
Я ничего ему не ответила. Только подумала: в самом деле, все – как всегда. Никаких катастроф.
Но на душе моей было легко. За это я себя укоряла. Поэтому я церемонно сказала:
– Благодарю вас за то, что так четко и так доходчиво объяснили. Это был крайне важный урок.
Он назидательно произнес:
– Дружок мой, я не даю уроков. Могу разве дать иногда совет. Почтенный возраст, известный опыт…
– Кокетничаете?
– Ни в коем разе. Для этого нужен особый дар, – тут он отвесил мне поклон. – Моя кустарщина в вашем присутствии воспринималась бы как профанация.
Я погрозила ему перстом:
– Что-то вы нынче разговорились.
– Как вам угодно. Готов молчать.
«Мне хорошо в мастерской Волина». Это была чистая правда. С ним я открыла ту полноту, то вдохновение бесстыдства, которая делает женщину Женщиной.
Мы сблизились, но не соединились под общей крышей. Иными словами – «не образовали семью». Я стала приходящей женой. Даже давала ему понять, что это и есть мой собственный выбор. Такая уж я вольная пташка. Не то кукушка, не то амазонка. Пока свободою горю. Сделала вид, что этот статус единственно для меня возможный.
Он сделал вид, что мне поверил. И это поселило во мне стойкую боль и стойкую горечь.
Насколько был он нежен и ласков, когда обнимал меня и голубил, настолько оказывался несдержан, когда учил меня уму-разуму. Не разругались по той лишь причине, что мне этого совсем не хотелось. А кроме того, я быстро смекнула: то, что естественно для него, мне еще нужно разгрызть и усвоить. Я про себя негодовала: что ж делать, если мой интеллект не столь реактивен и поворотлив – уж посочувствуй и снизойди! Но ждать, когда зерно прорастет, ему было скучно и невтерпеж – он то и дело меня подхлестывал, не прятал своего раздражения. Я даже дивилась – другой человек!
И убедилась, что наша близость ничуть не сократила дистанции. Скорее даже наоборот. Мы и на общем ложе по-прежнему были учителем и ученицей, и тут продолжались его уроки. И если бы только в любви – но нет! – он даже здесь находил возможность выуживать самое точное слово.
Однажды я с показным смирением – но не без яда – произнесла:
– Спасибо вам, суровый наставник.
Он взвился. Всего в одно мгновение возлюбленный превратился в ментора.
– Для благодарности вам не мешало б найти не столь дежурный эпитет. «Суровый наставник»! Ничем не лучше «безумной страсти».
– А вы подскажите, – я закипала.
– По мне так он и вовсе не нужен.
– Чем вам эпитет так не мил?