— Я ведь дочка-то неродная, приемная, — принялась тихонечко рассказывать баба. — Родную-то мать и не знаю совсем. А про мать мою всякое говорили. Мол, к косарям на покосе баба из лесу ходит, с младенцем на руках. Приходит да обед у них отбирает. Вся из себя страшная да в волосьях. Так вот, на лужке, что косари обкашивали, камень был. Она, как хлеб да молоко отымет, да на камень-то тот и садится, есть начинает. Косари как-то камень этот в костер положили да накалили. Она как на камень-то села, да жопу-то и обожгла… Закричала тогда чертовка, да к лесу и побежала, а робетеночка-то и бросила. Хотели мужики чертенка-то утопить вначале, да жалко стало. Ну, принесли в деревню. Старики-то посмотрели да сказали, что робенка-то окрестить надо. Ежели, мол, помрет, так значит — чертенок. Ну а ежели выживет после крещенья-то, то, значит, душа-то христианская. Вот к попу сходили да Маланьей окрестили. А потом добрые люди нашлись, что меня к себе в дом-то и взяли…
Маланья уже в который раз за вечер принялась плакать. Акундинов, не зная, что сказать и как утешить бабу, поглаживал ее по голове, как малого ребенка.
— Глупости это, — твердо сказал Тимофей, — верно, была твоя мать больной какой-нибудь… Или девка в лесу жила да дите с кем-нибудь и прижила. А приходила да у дураков еду и брала. Ты же искать-то ее не пыталась?
— Ну где же ее искать-то? — удивилась баба. — Я ведь сначала мала была. Ну а потом, лес-то, он большой… Да и искать-то… Лес-от большой. Теперь уж косточек, наверное, и тех не сыщешь… Меня ведь и так с детства дразнили: «чертово семя, ведьмино племя». Когда Прокоп-то посватался, я, дура, вначале рада-радехонька была на выселки ехать. Думала, ну, наконец-то никто меня попрекать не будет. А тут, вишь, как… Деньги своей дыркой зарабатываю, как курва городская. Иной раз думаю, а может, в лес мне уйти да там и жить? А то, может, руки на себя наложить? Я ведь уже и местечко себе присмотрела. Только вот боюсь я, что за оградой зароют, без отпевания, как собаку какую…
— Слушай, а зачем твоему Прокопу столько денег? — поинтересовался Тимофей, пытаясь перевести неприятный разговор в другую сторону. — Хозяйство у вас справное, не бедствуете да не голодуете, как другие. Вон гречка с мясом, да полти куриные, да говядина…
— Все свое, — согласно кивнула баба. — Мы ведь только соль и покупаем. И оброк боярину Томскому вовремя плотим, и недоимок у нас нет. Да вишь, жаден Прокоп до денег-то. Я, грит, хочу цельную корчагу ефимков накопить, тогда и помирать можно. Как накопится копеечек, так он в город едет да на ефимки меняет.
— Ничего себе! — присвистнул Тимофей. — Цельную корчагу… Так ее всю жизнь копить можно, да хрен накопишь. Это же… охрененные деньги.
— Как же, всю жизнь, — хмыкнула Маланья. — Прошка, да он уже полкорчаги накопил. Он каждый ефимок, ровно девку, облизывает…
— Сколько же там твоих-то денег будет? — осторожно поинтересовался парень, прикидывая, под сколькими мужиками пришлось побывать Маланье. Ладно, если Прокоп менял ефимки по тридцать копеек. А ежели по шестьдесят?
— А я считала? — отмахнулась она. — Иной раз с двумя-тремя сразу. Бывало, прямо в санях подол задерут да в очередь меня и жучат, как кобели сучку…
— М-да, — только и сказал Тимофей.
— Ну, что, как я тебе? — со злым смешком спросила Маланья. — По-прежнему хочешь, чтобы я с тобой поехала? А не забоишься, что вот возьму да и соглашусь? И что дальше будет? Будешь меня всю жизнь попрекать, как я подол задирала за денгу да за копейку…
— Глупая ты, — провел Тимоха ей ладонью по щеке. — Нет тут твоей вины. Эх ты, баба-кошка…
Маланья, уткнувшись в плечо Тимофея, выла, заливая слезами и его самого, и постель, и шубу. А тот молча лежал рядом, не мешая бабе. Наконец, наревевшись досыта, Маланья уснула…
…Убедившись, что женщина спит, Тимофей встал и оделся. Вышел, осторожно прикрыл за собою дверь и прошел через сени в зимник. У печки запалил от уголька лучинку и огляделся…