Он ожидал нечто подобное, но все равно оказался не готов, хотя за две недели четверо из его бывших друзей, имеющих жен, получили по такому пакету, содержание которого варьировалось примерно вокруг одних и тех же ситуаций. Расплывчатые фотографии, на которых, однако, можно было узнать и его, Борю Лихтенштейна, скажем, звонящего из будки-автомата, а рядом, просвечивая сквозь стекло, женская фигурка в капюшоне, но лицо узнаваемо; а на второе — пару распечатанных и подслушанных телефонных разговоров с какой-нибудь убийственно неопровержимой деталью на сладкое. И хотя подделать все эту галиматью не представляло труда — никаких подделок не было: чистая работа, по правилам, не подкопаешься, свои нормы профессионализма. И никуда не денешься, не пожалуешься прокурору, не напишешь опровержение в газету, то есть — пожалуйста, жалуйся кому угодно, даже дело могут завести, скажем, за оскорбление чести и достоинства гражданина, за клевету и разглашение порочащих его репутацию сведений. Hо никакой клеветы — комар носа не подточит; в то, что вручалось ему с каменным лицом, он потом, наедине с бессильным отчаяньем и отвращением беспомощности, вчитывался, то с облегчением находя явный подлог, не было этого, не говорил он так, да и вообще, что за тон, он никогда, ни при каких обстоятельтсвах, чтобы такие обороты, при его умении формулировать мысль, все эти мычания, обмолвки, косноязычие, как будто — но тут же, по знакомому сравнению, метафоре, странной транскрипции хмыканья, переведенного из звука в незнакомое слово, с ощущением бесконечного падения, пропасть, медленная, неотвратимая разверстая пропасть — узнавал себя. Но таким скукоженным, маленьким, нелепым, будто смотрел фильм, снятый скрытой любительской камерой, где в кадр попадало все то, что должно быть отсечено, вроде ненужных подробностей, бесконечных отступлений. С ужасом и брезгливостью узнавая по какой-нибудь убийственной детали — убийственной именно для него, только для него и никого другого, потому что никто иной, не смог бы узнать в этом суетящемся, надутом, что-то постоянно изображающем человечке его, Борю Лихтенштейна (правда, порой попадались истинные перлы, хоть тут же заноси в архив — прекрасная, отточенная мысль, найденный образ, удачная, остроумная метонимия — не жалко было распылять себя на эти бесконечные разговоры).
Что делать — спрятаться, уйти навсегда, как отец Сергий, уехать, бросить все и всех, начать жизнь сначала, замолить грехи? Вся его жизнь разрушилась за пару недель, и он ничего не мог поделать, ничего не мог спасти, он должен был позвонить им, тому, кто, он знал, стоит за всем этим, и попросить пощады, но вот вам — не дождетесь, понятно, не дождетесь, он пройдет этот путь до конца, потому что другого пути у него.
Hу, как у нас покаянием, не стоит ли сначала посмотреть на себя, наш дорогой праведник, говорил ему неведомый адресант. Hе рой яму другому, если сам слепой как курица, и не видишь конца, который у тебя ближе, чем у кого бы то ни было, раз так любил сладенькое, так ловко претворялся святошей, борцом за справедливость, ну, что скажешь теперь — это тебе наш Нюрнберг, взамен твоего.
О, все было устроено очень хитро, с забавными перекрестиями, никто не получал именно своего, компромат касался чужих жен, обших знакомых, да и основные материалы пересекались; но все было понятно и так, ибо телефоны никто не отменял и возможность поделиться новостью резервировалась как само собой разумеещееся.
С газетами и письмом в руках, которое он чисто машинально засунул в карман, Борис смотрел на перевернутую вверх дном комнату жены, на весь кавардак, совершенно особого оттенка, вдруг ощущая себя погруженным в тонкую прозрачную капсулу, из которой кто-то потихоньку высасывал воздух, заставляя его задыхаться, чувствовать тяжелую хватку на булькающем горле. И потянувшись к уже знакомой рыхлой стопочке, собранной вместе из предыдуших посылок и копирующих, нагло повторяющих то, что уже видел ни раз за эти последние страшные дни, он увидел записку с крупным девичьим почерком его жены, привычным еще со студенческой скамьи, почерком первой ученицы и первой красавицы факультета, Ленки Ширман, которую он любил когда-то, любил и сейчас, одновременно ужасаясь, боясь, ненавидя. Можно было не читать. Содержание представимо, как и ее реакция. Она уходит, увозит Машку, которую он никогда, понимаешь, никогда больше не увидит, она не хочет жить, не хочет жить с тем, кто перепробовал всех ее подруг, не хочет жить вообще, не желает, будь он проклят, проклят, проклят…
Дура, идиотка — он развернулся на каблуках, ощущая как падает на него потолок, весь мир, как душа сомкнута двумя плоскостями, будто пресс с начищенными до блеска поверхностями уже сжимал его с боков, и сейчас, через мгновение, выпустит душу.