Бандитское время закончилось. Но клад Большого Ивана так и лежит где-то, дожидаясь…
Главное, что он понял, вынес из своей довольно-таки непутевой жизни, это то, что Бог все-таки есть. Где, откуда, каким образом… Это все вторично, но главное: Он – есть. А ведь было, было время – сомневался. Даже и когда в семинарии учился. Роптал даже супротив. Хотя, что значит – роптал? Это уже сомнения – в сторону. Разве можно роптать против того, кого нет? Никак невозможно.
Нрав ему такой был отпущен – супротивный, и в ногах и прочих членах постоянное беспокойство. Не иначе как специально – во испытание. Способностей, одаренностей всяких –тут грех жаловаться, не поскупился Творец. И рисовал хорошо, и премудрости учебные на лету схватывал, и музыку до светлых слез чуял. Но никогда, с самого детства не мог на месте сидеть и спокойно одним делом заниматься. Всегда тянуло куда-то, казалось, вот за тем пригорком самое интересное и прячется… И понимал умом, что надо бы погодить, обдумать, разобраться, да ноги уже сами прежде разума решили – и побежали. Куда только не заносило! Даже и вспомнить теперь – грех один! И хиппи каким-то недоделанным побывал, и кришнаитом в желтых одеждах, и на мотоцикле ездил, пока однажды в кювете обе ноги не сломал… Все было. Но разве не разные дороги к Нему ведут?
Пока в гипсе после аварии лежал, как раз время подумать было. В гипсе не побежишь, как не старайся. Тоже – Его произмышление. Лежал и думал. Из «Мухи» (прим.авт. – Художественное училище им. Мухиной в СПб) его к тому времени уже поперли, с третьего кажется, курса. Или с четвертого? Жалко, конечно. Доучился бы тогда, был бы – специалист по художественному литью. Искусствоведом мог бы стать… Но тогда, на больничной койке, решилось иначе. Все вокруг менялось, плыло, все с детства привычные ориентиры разом пропали. И в поисках вечности он опять рванулся за грань. Почему нет? Богоискательство – для русского человека традиционно. Он считал себя русским, хотя в школе, бывало, дразнили жиденком. Из-за веснушек и рыжих волос, наверное. Крестился, поступил в семинарию, что в самом конце Старо-Невского проспекта, возле Александро-Невской лавры. Считал ворон в бывшем монастырском саду, сидел веснами среди зарослей черемухи на берегу реки Монастырки, обхватив руками худые колени. Бог тогда словно в прятки с ним играл. Покажется и снова спрячется. Догони, мол, отыщи…
К тому времени он уже порядочно разбирал свое собственное устройство, и жалел, что в православии нет боевого какого-нибудь служения, орденов, вроде как, скажем, у иезуитов или там тамплиеров. Есть, конечно, странничество, но как-то это не совсем, казалось, по нему. В чем смысл? Ходить по миру с кружкой, собирать пожертвования на какой-нибудь монастырь… Раньше странники хоть живыми книгами и газетами были. А теперь? Телевизор, радио, кино, компьютеры вот появились…
Ему хотелось какого-нибудь конкретного дела, может быть, даже подвига. «Недоделок» – дразнили еще сверстники в школе. Так и оставалось: несмотря на годы, он как-то все не матерел, какая-то субтильность оставалась в теле, да и из души не до конца выветрилась романтическая легковесная восторженность. После окончания семинарии и рукоположения можно было бы жениться, взять приход с полуразрушенным храмом, недавно отданным Церкви государством (тогда было много таких) – и вот он тебе, подвиг. На много лет утруждения хватит…
Не по нему тогда показалось. Снова рванулся за увал, за пригорок, в синие дали. Куда от Бога убежишь? Только в грех, в объятия врага рода человеческого, не к ночи будь помянут. Грешен, грешен бессчетно…
Кто скажет, как занесло его в ту северную церквушку, что на полпути между Чупой и Керестью, где и приход непонятно из кого, и волки по ночам едва ли не в придел заходят, и в священнике неизвестно в чем душа держится… Что спрашиваешь, Фома неверующий?! Постыдился бы! Неужто до сих пор тебе непонятно,
Почти полгода прожил в ветхом домике вдовца-священника, колол дрова, носил воду и был почти счастлив.
А потом однажды, завьюжной ночью, когда после бурана все стихает, и мир, как Божье творение, предстает во всей своей хрустальной, первозданной и пречистой красоте, в рассказе старика-священника ему открылось его служение… Он до сих пор помнит, как сверкали звезды на зеленоватом небе и значительно молчали огромные ели в синих снежных кафтанах. Трещали от мороза стены и ступеньки крыльца и уютно потрескивали дрова, горящие в печурке.
Уже сама по себе история выглядела какой-то сказочной, почти былинной, или уж вычитанной в детской книжке с потертой обложкой, на которой несколькими штрихами изображен летящий пиратский бриг. Он сам в отрочестве рисовал такие картинки и даже, рыжий «недоделок», осмеливался мечтать под одеялом, как однажды по праву ступит на прогретую тропическим солнцем и омытую штормовыми волнами палубу…