Время сгладило былые конфликты — готовя "Роман с эпиграфами" к изданию, я сам перечел его вчуже, даже его автобиографический герой показался мне странен, я не всегда узнавал в нем себя. Как тогда, так и теперь я не думаю, что прав всегда авторский персонаж, а не его оппоненты, а потому старался не злоупотреблять правом мемуариста быть положительным героем собственных воспоминаний. Наоборот, изображая себя, я хотел вывести на литературную сцену скорее антигероя, чем героя. "Роман с эпиграфами" был написан "враждебным словом отрицания", с преувеличенным чувством собственной вины, с болезненным ощущением своего еврейства — скорее, как синонима изгойства и отверженности, в цветаевском смысле, а не как национальной принадлежности. Вообще, главный герой этого романа — он же автор — не Владимир Исаакович Соловьев, а Владимир Исаакович Страх. Ощущение страха и бессилия перед КГБ проходит сквозь весь роман, однако само его написание есть преодоление этого страха. В интервью, которое я дал в Москве Дэвиду Шиплеру и которое было опубликовано весной 1977 года в "Нью-Йорк таймс", я так объяснил происшедшую со мной в процессе писания "Романа с эпиграфами" перемену: "У каждого человека есть своя норма, своя квота страха. Как долго человек ни спит, он все равно должен рано или поздно проснуться. У меня была своя квота страха, и я ее использовал до конца".
— Вы правы — некому! Если бы не переезд в Москву. — хотя точнее это назвать бегством из Ленинграда — никакого "Романа с эпиграфами" я бы не написал, а уж тем более не вступил бы на опасную в то время стезю политической деятельности.
— Я вообще из породы спринтеров, что, скорее всего, нас и спасло. Когда начались анонимные телефонные звонки и прямые угрозы, мы предпочли уехать. Выбор у нас был не так чтобы очень велик — насильственный выезд на Восток либо добровольный на Запад. Мы выбрали последний, о чем я ни разу еще не пожалел.
— Нет. Просто я убежден, что путь прямой конфронтации с властью литературно менее плодотворен, он дал бы менее разветвленный, более однозначный и примитивный сюжет, пожелай я его втиснуть в романические рамки. Вот почему ленинградский роман мной написан, а московский нет. Политика не обязательна для литературы, но и не противопоказана ей. Что противопоказано, так это прямоговорение", если воспользоваться словечком Шкловского. А это был именно период прямоговорения — я имею в виду нашу жизнь в Москве: после вынужденного молчания и игры в молчанку в Ленинграде. Это было важно для самоутверждения и бесплодно для литературы.