— Ну что? Фашистов привели? Зачем привели? — спрашивает у конвойных. — У нас хватает рабочих рук! Нам не надо вашей работы! — Издевается детина. А перед ним — советские офицеры, профессора, учителя. Люди стоят. — Ну ладно! Сейчас доложу!
Приходит начальник, бывший у фашистов комендантом лагеря военнопленных:
— Будете стараться работать — похоронят вас в гробах из необструганных досок. А не будете стараться — без гробов. Вот так, — и широким жестом показывает, как нас похоронят. А там, слева, в двух метрах от нас, как дрова, трупы штабелями сложены. Замороженные. Снежком их прикрыло слегка. Мы до того момента, как он нам на наше будущее указал, и не заметили их. И какие худые трупы. Вот это — лагерь.
Профессора, учителя, офицеры начинают работать. Те, кто занимал большие должности, выполняли самую срамную работу, а тем, кто поменьше в жизни преуспел, находили более легкое занятие. Ленинская гвардия — те были ассенизаторами. Основная же масса — это шахта.
Работали на износ, на гибель, ели репу, турнепс, лист капустный, ели с таким достоинством — сидят чинно, спина прямая, осанка, не спешат. А есть так хочется! Не есть, а уничтожать эту репу, турнепс, лист капустный.
Те, кого называли доходягами, им есть уже не хотелось. Они были такие худые, что ягодиц там не было, на себя они переставали быть похожими и себя не помнили. Думали они только о табаке. Они вообще больше ни о чем не могли думать. Увидят курево — трясутся, лишь бы затянуться, лишь бы один раз затянуться. Перед смертью.
Была в лагере культурно-воспитательная часть — КВЧ. Руководил ею старший лейтенант Маклецов:
— Хотите быть на легком труде — дневальными по бараку, в медсанчасти? Или — не умеешь шевелить мозгами — упирайся руками? — В КВЧ перевоспитывали людей, читали им лекции о достоинствах советской власти. И был хор. Руководил им протодьякон из Ленинграда Юдин. Он имел сильный бас.
— У кого хороший голос? Кто умеет петь? Кормить станут лучше, — так собирал он этот хор.
И вот человек десять-двенадцать, облагодетельствованные Юдиным, — обстриженные, бледные, в робах с номерами — щеки красными кругами намалюют — и на сцену. Аккордеонист растягивает свой аккордеон еле-еле! Сил у него нет. А ноги — подкашиваются. Душа у них не поет, а они ради куска хлеба… Первое, что я там услышал, это:
Музыка Александрова.
Смотришь — цепенеешь. И ничего не понимаешь! Стоят и прославляют. Кошмар. Неестественно, не могу смириться:
— Ну-ну, давай. Пой ему славу. Ты жив остался — и славу ему поешь! — Страшная картина. А я смеюсь. Тут я со времени ареста второй раз смеялся. Не могу остановиться.
Очень администрация хотела, чтобы заключенные славу ему пели. И пели. Боже ты мой!
Сто шестьдесят песен было о Сталине.
Мой номер заключенного был — 1А 154. На спине вырезали в бушлате вату и — раз — марлицу, как раз чтобы продувало тебя. На марлице — цифры. И на правой ноге, повыше колена.
— 1А 154 по вашему приказанию явился! — Но я им этого никогда не говорил! — рассказывает Доброштан. — Они меня ненавидели еще как! Но при этом уважали и боялись. Одновременно. При конвоировании на этапах ходил всегда со скрученными назад руками. Мои лагерные пожитки носипи другие заключенные. Конвой идет с собаками и автоматом:
— Шире шаг! Шире шаг! — орет, и собака у него лает. Дальше идем — собака уже устала, не лает больше, а он все свое нарочито: — Шире шаг!
— Сейчас я тебе покажу — шире шаг! — "Шире шаг" мог значить попытку к побегу. При попытке к побегу конвой имел право в заключенного стрелять.
Так в течение 10 лет. За эти десять лет — 1386 дней карцера, БУРа и штрафных лагерей. На деле Доброштана было пять цветных полос: склонен к побегам, склонен к нападению на конвой, склонен… склонен… склонен…
— Я в душе казак, запорожский казак. Я знаю, что будут в меня стрелять, убивать будут — я все равно не уступлю! Тут — на грани с фанатизмом. Нас, казаков, когда-то поляки сажали на кол, и мы умирали так.
Зимой в шахту идешь по веревке. В столовую — тоже по веревке. 45 градусов — все равно идешь на работу, только дают тебе маску на лицо. Ночью все набьются в барак, и, чтобы люди спокойно не отдыхали, — проверка. Шмон. С одной стороны барака на другую гонят, считают. Одеться не успеваешь, бушлат накинешь, валенки… Только согрелся, а согреться там трудно — одеяла плохонькие. Проверка. Одного не досчитались — опять считать — ходить по всем баракам. Спать начинаешь — встать! А волосы при этом к нарам примерзают. Штанов надеть не успеваешь. Боже мой! И не нужно им на самом деле никакой проверки. По пять, по шесть раз за ночь были эти проверки. А утром рано на работу.
— Это была уже не проверка, а прямое издевательство. Ночь. БУР (барак усиленного режима). Нары, печка холодная, уже остывшая, рядом — ящик с углем. На ящике том — тяжелая деревянная крышка.