— В праздничном номере газеты, — говорил Лозгачев, — нет передовой статьи о шестнадцатой годовщине Октября, ни разу не упоминается имя товарища Сталина, портреты ударников снабжены злобными, клеветническими стишками. Вот одно из них, кстати, написанное самим Панкратовым: «Упорный труд, работа в моде, а он большой оригинал, дневник теряет, как в походе, и знает все, хоть не читал». Что значит «труд в моде»?… — Лозгачев обвел зал строгим взглядом. — Разве у нас труд «в моде?» Трудом наших людей создается фундамент социализма, труд у нас дело чести. А для Панкратова это всего лишь очередная «мода». Написать так мог только злопыхатель, стремящийся оболгать наших людей. А ведь на прошлом партбюро некоторые пытались обелить Панкратова, уверяли, что его вылазка на лекции Азизяна, защита им Криворучко — случайность.
— Кто это «некоторые»? — спросил Баулин, хотя он, как и все, знал, о ком идет речь.
— Я имею в виду декана факультета Янсона. Думаю, что он не должен уйти от ответственности.
— Не уйдет, — пообещал Баулин.
— Товарищ Янсон, — продолжал Лозгачев, — создал на факультете обстановку благодушия, беспечности и тем позволил Панкратову осуществить политическую диверсию.
— Позор! — выкрикнул Карев, студент четвертого курса, миловидный парень, известный всему институту демагог и подлипала.
— Партийное бюро института, — закончил Лозгачев, — решительно реагировало на вылазку Панкратова и сняло газету. Это свидетельствует о том, что в целом партийная организация здорова. Наше твердое и беспощадное решение подтвердит это еще раз.
Он собрал листки и сошел с трибуны.
— Редактор здесь? — спросил Баулин.
Все задвигались, разглядывая Руночкина. Маленький, косоглазый Руночкин поднялся на трибуну.
— Расскажите, Руночкин, как вы дошли до жизни такой, — проговорил Баулин с обычным своим зловещим добродушием.
— Мы думали, что не стоит повторять передовую многотиражки.
— При чем тут многотиражка? — нахмурился Баулин. — Когда вы выпускали номер, она еще не вышла.
— Но ведь потом вышла.
— И вы знали, какая в ней будет передовая?
— Конечно, знали.
В зале засмеялись.
— Не стройте из себя дурачка, — рассердился Баулин, — кто не дал писать передовую? Панкратов?
— Не помню.
— Не помните… Вас это не удивило?
Руночкин только пожал плечами.
— А предложение Панкратова написать эпиграммы удивило?
— Раньше мы их тоже писали.
— Вы понимаете свою ошибку?
— Если рассуждать так, как товарищ Лозгачев, то понимаю.
— А вы как рассуждаете?
Руночкин молчал.
— Дурачка строит! — выкрикнул опять Карев.
Баулин посмотрел в бумажку.
— Позднякова здесь?
Улыбаясь, хорошенькая Позднякова поднялась на трибуну.
— Что я могу сказать? Саша Панкратов решил передовой не писать, а ведь он комсорг, мы должны его слушаться.
— А если бы он вам велел прыгнуть с пятого этажа?
— Я не умею прыгать, — ответила Надя, — и я думала…
— Вы ни о чем не думали, — перебил ее Баулин. — Или вам нравится, когда так издеваются над ударниками учебы?
— Нет.
— Почему не возразили?
— Они бы меня не послушали.
— А почему не пришли в партком?
— Я… — Позднякова поднесла платок к глазам. — Я…
— Хорошо, садитесь! — Баулин опять посмотрел в бумажку. — Полужан!
— Нечего их слушать, пусть Панкратов отвечает! — крикнули из зала.
— Дойдет очередь и до Панкратова. Говорите, Полужан!
— Все случившееся я считаю большой ошибкой, — начала Роза.
— Ошибки бывают разные!
— Я считаю это политической ошибкой.
— Так и надо говорить сразу, а не когда тянут за язык.
— Я это считаю грубой политической ошибкой. Я только прошу принять во внимание, что я предлагала написать передовую.
— Вы думаете, это вас оправдывает? Вы умыли руки, хотели себя обезопасить, а то, что такая пошлятина будет висеть на стене, вас не волновало? Вы сами писали эпиграммы?
— Да.
— На кого?
— На Нестерова, Пузанова и Приходько.
— Один обжора, другой — сонная тетеря, третий — жулик. И это вы считаете прославлением ударничества?
— Это моя ошибка, — прошептала Роза.
— Садитесь!… Ковалев!
Бледный Ковалев вышел на трибуну.
— Я должен честно признать: когда шел сюда, мне не была полностью ясна политическая суть дела, казалось, что это шутка, глупая, неуместная, но все же шутка. Теперь я вижу, что мы все оказались орудием в руках Панкратова. Правда, я настаивал на передовой. Но, когда речь зашла об эпиграммах, смолчал: эпиграмма писалась на меня и мне казалось, что, если я буду возражать, ребята подумают, что спасаю себя от критики.
— Постеснялся? — усмехнулся Баулин.
— Да.
— Ковалев сразу пришел в бюро и честно рассказал, как все было, — заметил Лозгачев.
— Лучше бы он пришел до того, как повесили газету, — возразил Баулин.
Поднялся Сиверский, преподаватель, топографии. Саша никак не предполагал, что он член партии. Этот молчаливый человек с военной выправкой, в синих кавалерийских галифе и длинной белой кавказской рубашке казался ему бывшим офицером царской армии.
— Ковалев! Вы стеснялись возражать против эпиграмм на себя?
— Да.
— Почему же вы не возражали против эпиграмм на других?
— Демагогический вопрос! — раздался голос Карева.
— Запутывает дело! — крикнул еще кто-то.
Баулин обвел рукой зал.