Тати не прикасалась к мужчине с тех пор, как ушла на фронт, и это вынужденное ограничение не слишком тяготило её, усталость и нервное напряжение, неизбежные на службе, не позволяли активно проявляться инстинктам, но теперь вокруг было так удивительно спокойно, тихо, стояла ласковая теплая ночь, после глубокого сна на воздухе Тати чувствовала себя освеженной и вполне бодрой — именно такого момента и ждала, верно, для своего пробуждения мудрая природа, на какое-то время притаившаяся в ней — капитан Казарова ощутила небывалый прилив желания.
Не сказав ни слова, она притянула к себе Алана и, прежде чем он успел как-либо отреагировать, прильнула к его упругим губкам с той жадностью, с которой человек, пересекающий пустыню, прикладывается к фляге с водой.
Он забился у неё в руках как пойманная птичка; крупные сливы посыпались из карманов на дорожку, они падали, ударяясь о каменные плиты, трескались и обильно брызгали сладким соком…
— Ну что ты… — выдохнула Тати хриплым шепотом, умело выкручивая руки Алана, которыми он пытался её оттолкнуть, — не бойся. Я не сделаю с тобой ничего дурного. Это будет просто чудесно, обещаю…
Прижав юношу к толстому стволу старого абрикосового дерева, она совершенно бесцеремонно, по-хозяйски, расстегнула пуговицу у него на шортах и просунула руку под резинку белья; Алан был настолько сильно сбит с толку подобным обращением, что даже перестал сопротивляться, он расслабил руки, мгновение назад до онемения впивавшиеся в Тати, оперся спиной о ствол дерева и на какое-то время затих, прислушиваясь к новым ощущениям — ещё никто и никогда так не трогал его — с испуганным изумлением Алан обнаружил, что он не испытывает ни отвращения, ни положенного возмущения от прикосновений Тати… Природа брала своё: эти прикосновения были приятны ему, и, когда капитан Казарова в очередной раз попыталась поцеловать его, он не стал отворачивать голову, разомкнул губы, позволив ей проникнуть горячим настырным языком в нему в рот… К тринадцати годам тело Алана, взлелеянное щедрым солнцем гор, уже совершенно готово было к тому, чтобы в одну из ночей, здесь томительно-душных, бархатных, принести возлюбленной все свои дары; и этому телу, вопреки воле рассудка, вовсе не казалось важным, будет то Рита, Тати или ещё какая-нибудь красивая девушка; природа создает живое, чтобы оно приносило плоды, и час Алана пробил, он был полон любви, как полна медового нектара нежная созревшая слива, которую вовремя нужно сорвать, покуда она не упала на землю…
Он покинул усадьбу перед рассветом, в тот час, когда особенная волнующая предчувствующая тишина охватывает всё вокруг. Погруженный в легкую дымку поселок застыл, ни единым движением не выдавая жизни. Восточный край небосвода уже заметно посветлел — скоро, совсем скоро он начнет наливаться розово-оранжевым, словно поспевающий персик, и густые тени гор медленно отступят, позволив солнцу лить на землю свой золотой мёд…
Поднявшись на крыльцо дома, который он привык считать своим, Алан медленно приоткрыл входную дверь, придержал её, чтобы она не скрипнула, и, кинув последний взгляд на пустынный двор, прошмыгнул внутрь.
Сбросив одежду, он улегся в свою постель, забился под одеяло, прикрыл глаза — надо хотя бы вид сделать, будто он мирно проспал тут всю ночь, стыдно будет, если старик или братья догадаются о том, что произошло…
Алан даже попытался задремать; пусть у него всего каких-нибудь полчаса, но поспать необходимо, чтобы были силы потом трудиться весь день, но сон не шел, в бледном утреннем свете немым укором поблескивала на воротничке лежащей на полу рубашки маленькая золотая булавка. Как мог он предать Риту, нарушить условия помолвки, отдав другой всё то, что должен был сберечь для неё, свою первую ночь, сокровищницу своей нерастраченной нежности?
Тяжелые мысли мучили его.
Алан испытывал отвращение к самому себе и страх перед будущим: как теперь сказать обо всём Рите, когда она вернется? Ведь молчать никак нельзя, в таком случае молчать всё равно что лгать, глядя в глаза… А, главное, некого винить в случившемся кроме самого себя, ни злосчастная усадьба, так долго пустовавшая, ни сочные сливы, за которыми он полез через забор, не смогут ведь ответить перед Ритой за измену, да и как призвать их к ответу? В то же время Алан со сладостным содроганием думал о Тати, о её руках, о бесстыдных горячих губах, о том, как всего за несколько часов без единого слова она поведала ему сразу столько, что теперь мир в его глазах никогда уже не будет прежним — Алан не способен был раскаиваться искренне, до того пленили его объятия золотоволосой красавицы, и это ещё больше терзало болезненную совесть юноши.