Ее распускали, по многу раз процеживали сквозь сита, сперва грубые, потом частые шелковые грохота́. Ее отмучивали и сушили в гипсовых горшках, простую гжельскую глину: в России не было материалов, вполне заменяющих китайские каолин и пе-тун-тзе.
Рабочий стол Виноградова в одноэтажной просыревшей лаборатории уставлен образцами проб. Каждая имеет свой условный знак: масса номер такой-то. Каждая удавалась отчасти и в общем была негодной. Календарем упорнейших поисков стояли в ряд четырнадцать неудач.
Никита Воинов, русый, стриженный под горшок, с непомерно высокой грудью и низким, утробным голосом, — самый способный из виноградовских учеников.
— Ваше благородие! — восклицает он.
— Чего тебе?
— Текёт.
Никита встряхивает волосами, литой кружок прикрывает его затылок.
— Текёт! — повторяет он испуганно и раскидывает над столом руки.
Потолок, затянутый грибной плесенью, серебрится от влаги; мутная струйка льет оттуда прямо на стол, на образцы.
— Тащи! — приказывает Виноградов, и они поспешно относят тяжелый стол в сторону.
— Пропадем мы с немцем, —говорит Никита. — Нипочем не хочет чинить крыши.
— А что новая проба его? Хороша?
— Какое там! Открыли печь, а посуда вся либо села, либо сплылась.
— Рапорт подам, чтобы его от нас взяли, а то он одно плутовство оказывает.
— Не иначе. Де́ла не знает, обманом действует. А в палатах что стало! Сырость, грязь, дух дурной нестерпим.
Виноградов нахмуривается и быстро идет к выходу.
Никита останавливает его.
— Ну?!
Ученик достает из-за пазухи завязанный узелком платок, робко протягивает.
— Что это?
— Жалованья небось не получали?
— Нет.
— Так ребята собрали вам. Возьмите покуда.
Стянутый морщинками лоб распускается.
— Спасибо, брат! — Мастер расцветает улыбкой. — Я отдам в самой скорости.
И, потрепав по плечу Никиту, сияя, выходит во двор.
Он пересекает двор, продолжая сиять, и через галерею главного здания пробирается к своей каморке. Дверь распахивается. Сияние погасает. Глаза распирает от вида разгромленного стола, груды кинутых вразлет журналов. На полу — в рыжих сохлых следах — тетрадь: список оды Анакреона; он только на днях с любовью и старанием ее переводил.
Оцепенение — секунду. Затем Виноградов бросается к столу и выволакивает из-под него притаившуюся фигуру.
— Воровать?! — кричит он, яростно замахиваясь дубинкой.
— Никак нет. Мы это по службе.
И перед ним в испуге вытягивается караульный с темным рубцом на безбровом плоском лице.
— Каналья! Для чего ты здесь рыл?!
— Господин Гунгер приказали. Секреты вычитывать.
— Вот как?! — Виноградов трясется от злости. — Ладно! Ступай!
Он лупит повернувшегося солдата дубинкою между лопаток и тотчас обгоняет его, бранясь на весь коридор...
Спустя час крепкие его кулачки разносят дверь Гунгера. Уже вечер. Немец ложится рано. Должно быть, вернулся из города, уже улегся и надел колпак...
Виноградов сотрясает дверь, пинает ее коваными сапогами, — квартира изнутри наполняется гулом.
— Wer ist da?[108]
— произносит наконец испуганный голос, и на пороге появляется немец, полуодетый, со шпагой в руке.— Кто вам позволил следить?! — вопит Виноградов. — Кто вам дал на это команду?!
Гунгер защищает свое жилище. Он делает шаг вперед, заслоняет дверь и, согнув в локте левую руку, становится в позицию.
— Не извольте буянить, — стуча зубами, говорит он, — мне приказано следить. Сам Черкасов велел наблюдать за вами…
— Grundfalsch![109]
Виноградовская дубинка обрушивается на рапиру. Гунгер парирует, пытаясь влепить
секунду, отдергивает шпагу и переводит ее в штосс[110].Виноградов отскакивает. На миг. Вот сбросил с себя камзол, отстегнул бивший по боку кортик и вновь устремляется на противника. Становится весело. С самого Фрейберга не было такой работы. Дубинка над его головой — сплошной свистящий круг.
А кругом — пусто, дико. В семи верстах — Петербург такою же сонной пустыней. Над звонницей — гладким черепком луна. Тени заливают двор. Рядом с ними бело, будто лежат озерца соли. Два человечка смешно прыгают, гоняясь друг за другом, и при каждом прыжке Гунгер отчаянно вскрикивает:
— Таким я образом в России отпотчеван нахожусь?..
Так писала императрица Елисавета.
По обоям, вышитым серебряной нитью, проносилась теплая тень листвы. Она мелькала воробьиным клином, оживляя недра оклеенного орехом кабинетца, его слепящий блеском густо-кофейный лак. Зеленые гроденаплевые занавесы тяжело парусили, улетая в раскрытые окна, и солнечная полоса телесного цвета ложилась на резно-золоченую тумбу с часами, на плетенный из камыша стульчик, на голубой кант канапе.