Там служила туча казахов, как мух их там было, этих казахов. И больше ты не имел права прилечь. Там запрещали электроплитки и телевизор! Поэтому зэки радовались, как дети, в морозном зэковозе. В то время как за решеткой голубятни мрачные рыцари ГУИНа в полушубках и валенках молчали истуканами. Спросивши разрешения, зэки закурили все сразу, хотя разрешение дали одному. Этот освежающий запах сигареты на морозе! В зэковской вони, ибо, конечно, мы воняли, да еще как! Полумытыми телами… наша одежда пропиталась парами бесчисленных овсянок и перловок, бесчисленных вонючих супов, запахом клозета, табачных выдохов, мокроты, мочи, несвежих носков, подмышками, лобками, вонючими нашими парами голов. На этот запах мгновенно включаются конвойные собаки и хрипло рычат, слюна у горла стянута ошейником, а по нему стегает поводком казах. Они неистовствовали, когда мы выпрыгивали во двор централа в каком-то часу ночи.
В централе было тепло, мутно горели слабые лампочки над дверьми карантинных камер.
— Опять к нам? — участливо спросил высокий офицер в фуражке с высокой тульей, он обыскивал меня.
— Опять, — заявил я счастливо, — к вам!
— Что, не понравилось на «двойке»?
— Нет, — подтвердил я счастливо, — не понравилось совсем. Я патриот «третьяка».
— Раздевайтесь! — приказал офицер.
И я, сдирая с себя одежды, стал передавать их офицеру. Остался в чем мать родила, присел раз пять и оделся вновь, легко и весело.
— Переночуете в одиннадцатом карантине и завтра к восьми утра поедете «домой», на «третьяк», — сказал офицер, — вероятнее всего, в вашу же старую камеру и посадят, в сто двадцать пятую.
В восемь утра я сидел в ледяной голубятне автозэка с человеком по имени Топта, за решеткой от нас поместились ехавшие на вышки стрелки: молодая женщина с накрашенными губами и пожилой офицер, оба в тулупах и валенках, с карабинами. Они беседовали о зарплате, а я безутешно глядел на ее помаду и белые руки. На «третьяке» меня признали своим, пошутили, что я без них жить не могу, продержали полдня в решке на первом этаже, еще раз обшмонали и лишь затем отвели на третий этаж в камеру сто пятьдесят шесть, где уже жили четверо заключенных. Поэтому я устроился спать на полу, у батареи.
Тридцать первого декабря администрация сделала мне подарок. Парня по имени Денис — на бицепсе у него была выколота вертящаяся свастика в круге — перевели от нас, и я занял его шконку.
В новогоднюю ночь мы уселись за колченогий низкий стол. На столе у нас, как в романах Дюма, была копченая курица. Курицу «загнали» дяде Юре его дочери. И был тюрьме разрешен просмотр телевизора до шести утра. Я был абсолютно счастлив в ту ночь с тридцать первого декабря две тысячи второго года на первое января две тысячи третьего. Ведь с чудовищной «двойки» я вернулся в родной «третьяк».
В полночь зэки закричали «С Новым годом, «третьяк»!» и забарабанили по дверям и решеткам. И караульная смена ничего не сказала. Новый год все-таки.
— поется в старой воровской песне.
Моя жизнь не всегда была так трагично несчастлива… Париж, тридцать первое декабря тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. Я временно разошелся в тот год с тяжелой Наташей Медведевой, и мы жили на разных квартирах. В меня была влюблена тогда немецкая девочка-журналистка Изабель Гроу. Она писала для модного глянцевого журнала «Темпо», у нее были длинные ножки, тонкие, ниже лопаток, волосы девочки из приличной семьи.
И от нее обильно и нежно пахло духами «Кристиан Диор», ими когда-то душилась, грешными, другая модная девочка в городе Москве.
Изабель была темная блондинка. Папа-адвокат отправил ее в Париж учиться. Она училась в Сорбонне и писала для «Темпо» репортажи, в том числе и обо мне. Мы вместе «вращались», или, как сейчас говорят, «тусовались», среди парижских экспатриантов, то есть иностранцев: это были немцы, американцы, был даже художник-ирландец. Париж в восьмидесятые был дешевым городом для иностранцев. Многие пытались повторить судьбу Джойса, или Хемингуэя, или Пикассо.
Тогда я не ценил себя очень уж высоко. Я ходил в советской солдатской шинели стройбата, с золотыми буквами СА на черных погонах, был автором четырех романов, изданных по-французски и имевших шумный успех. Я жил в Париже шестой год. Другой считал бы все это основанием для того, чтобы быть наглым на моем месте. Но я ставил планку выше и переживал к тому же разрыв с Наташей, с адским, как позднее выяснилось, персонажем. А Изабель приходила соблазнять меня в мою мансарду на рю де Тюренн, она вытягивала ножки, принимала позы. Но я почему-то спал с кем угодно, только не с ней, а был для нее вроде старшего брата.