И Левер снова взялся нудно ерзать на столе. Таким он в памяти моей и сохранился: фанфарон, полутрибун-полупройдоха, очень гордый, очень жалкий, вечно державший круговую оборону и при этом до обидного потерянный какой-то, он обожал красивые слова, но, прежде чем затеять новый долгий спор или удариться в душеспасительную нудную беседу, он принимался тщательно, любовно, точно кот в широком кресле, устраиваться — вот ведь смех! — на краешке стола, чтоб видно было отовсюду, чтобы можно было в ритме фразы ножкою болтать или, чуть что, немедля спрыгнуть на пол. Других мест, где сподручно было всласть наговориться, он как будто вообще не признавал. И на столе-то, впрочем, он сидел, вертясь юлой. Ну не любил он быть похожим на других, ей-богу, не любил!.. Росту среднего, тщедушный, с вечно заспанными злыми глазками (а вот выражения лица не помню — хоть, казалось бы, кому ж еще-то подмечать такое!.. — и не помню вовсе не из-за того, что был столь невнимателен тогда — поди-ка, матушка сказала бы, не рассуждая: «Дурень, это потому, что ты связался — да-да-да, я знаю нее, обгрызок ты несчастный! — я ждала, чем все закончится, а ты… о, тебя жизнь еще прибьет за это!» — нет, решающей причиной была внешняя бесцветность,
— Разве нет? — продолжил он, легонечко зевая. — Вот, к примеру, я: сбежал ведь! Ну не мог я прежней жизнью жить, устал — и всем привет. Я обречен был стать плохим — в глазах кое-кого. И, вероятно, стал. Без вариантов. Праведник я нулевой. Но можно же взглянуть на все иначе: я бежал, чтоб оказаться здесь. Быть здесь — и яростно бороться… Как, положим, ты. Я наконец познал конкретного врага и пожелал сразиться с ним. Отлично! Мое бегство — не от малодушия, не от пресыщенности, а от ощущения своей особой, несиюминутной
— Ага, — со смехом перебил я, — в рамках той же злой необходимости…
— А это уж совсем другое дело!
— Как взглянуть… Теперь ты еще скажешь, что отныне нравственно свободен…
— Да, скажу, — упрямо отозвался Левер. — И не просто нравственно, но — внутренне, во всех душевных проявлениях. Что всегда подразумевает большой спектр выбора. Пойми, по-настоящему бежит не тот, за кем гоняются, а тот, кто хочет упредить кого-то.
— Но можно и иначе, — возразил я. — Прочь бежит не тот, кому — сейчас и здесь — невыносимо плохо, а тот, кто не достоин оставаться.
— Ерунда! — с пренебреженьем фыркнул Левер. — Бегство — это всегда свобода. А коли за тобою вдруг погнались, тут уж — извини…
Он театрально развел руками и неожиданно мягко, даже как-то нежно, по-детски непосредственно засмеялся. Этот его смех всегда меня ставил в тупик: и сразу все простить хотелось, душке-то такому, и вместе с тем появлялось невнятное чувство тревоги — вот прямо сейчас, на этом самом месте, заморочат тебе голову и непременно — так и жди! — какую-нибудь гадость подкинут.