Мне казались фальшивыми эти всех восхищавшие строки.
Да кто же говорит, что на войне не страшно? Однажды я сказала об этом Юлии, и она ответила: «Верно. Но ведь это стихи, в них все можно».
— Не пойму, что в Каплере особенного. Умеет он увлечь женщину. Вон как Юленька расцвела с ним. А посмотреть — доброго слова не стоит этот Каплер, — проворчал Павел Филиппович Нилин на литературном вечере во время выступления Друниной. Я восхищалась этим суровым, резким, вредным, неосторожным на слово писателем и его общество предпочитала многим. — Тартюф!
Бабушка, донжуан, Тартюф, возлюбленный сталинской дочери, Юлин муж — Каплер казался мне совершенно неинтересным. И даже его трогательно-подобострастное поведение с Юлией при ближайшем рассмотрении охлаждало первые восторги: старый муж — она была моложе его на двадцать лет. Юлия — 1924-го, Каплер — 1904 года.
Последняя любовь.
Чувство Каплера к Друниной было известно всем. И всем видно.
В составе делегации Юлия едет в какой-то город. Каплер провожает ее с цветами, в дороге в вагон без конца несут телеграммы от него к ней, а на конечной станции он встречает ее с цветами. Однажды Нилин, увидев Каплера с букетом в окне вагона, завистливо сказал:
— Каплер не оригинален. Так поступал летчик Серов, когда добивался любви своей будущей жены Валентины.
— Пусть не оригинален, — возникла я, — приятно видеть, как любят женщину.
Вечером этого дня Павел Филиппович купил мне букетик цветов.
— Я не Каплер, — сказал он, заметно стесняясь, — не умею ухаживать.
— У вас и результаты другие, — жестоко ответила я.
Каплер и Друнина много путешествовали вдвоем. Любили весной уезжать в Коктебель, на сезон цветения степных маков, и ходили пешком по Карадагу многие десятки километров.
— Она загонит в гроб бедняжку Каплера, — судачили пляжные кумушки. — Не может быть, чтобы ему, старику, нравились эти походы.
— Движение — жизнь, — возражали им другие пляжные кумушки. — Каплер продлил себе молодость, женившись на Юлии. Уж он-то знает толк в женщинах. Сама Светлана была у него…
Разговор угасал, возможно, за отсутствием конкретного материала.
Но вернусь к началу.
Каплер и Друнина подсели ко мне, а к ним подсела их знакомая, неизвестная мне прежде женщина, ярко-восточного типа, полуседая, с летящей прической.
— Ты слушаешь «Свободу»? — спросила она Каплера и улыбнулась, покачивая в руке небольшие часики на длинной цепочке. — Тебя не забыла.
— Ах, она подонок! Мещанка! Не хочу я слушать! Все, что услышу, — ложь! — Он волновался, был красен, щеки тряслись.
Юлия молчала так, словно ее это не касалось, но какая-то тень была на ее лице.
Каплеры быстро допили кофе и ушли. А я подумала: «Зачем он так? Даже если Светлана в чем-то перед ним виновата, зачем? И почему волнуется?»
Но я не имела права судить. Каплер был человеком сталинского времени. Он отстрадал свое и, возможно, опасался, что вражеские голоса снова треплют его имя и неизвестно еще, как и чем аукнутся ему воспоминания Светланы.
Через несколько лет, гуляя после поэтического вечера в тихом парке города Пскова, Юлия сказала мне:
— Я хочу прочитать тебе стихотворение, оно называется «Царевна»:
(«Какие колокола, — думала я. — Кремлевские колокола мертвы. Но „это стихи, а в них все можно“».)
Я молчала.
— Ничего не говори, — сказала Юлия, — я просто хотела прочесть это тебе.
В стихотворении Юлия как бы становилась Светланой, переживая ее поруганную любовь. И она читала его мне, помня ту встречу за столиком, как бы извиняясь за слова Алексея Яковлевича, не мне даже сказанные, но вынужденные в конце шестидесятых, когда еще боялись теней, которых уже не было.
И я подумала: если бы Сталин понял чувства дочери, поверил Каплеру и поженил их — что было бы?
Трудно предсказать. Возможно, тюрьма уберегла Алексея Яковлевича от чего-то не менее страшного если не физически, то духовно.
От разложения кремлевским бытом?
Или от бессмысленного сопротивления этому быту?
От всех иллюзий, связанных с разоблачением культа личности?