Однако когда Катрин позвонила мне в последний раз, Ноэми, что-то пронюхав, принялась распевать: «Наш Симон в Катрин влюблен!» — на что я тут же отреагировал, назвав ее гадюкой и скотиной так яростно, что, конечно, выдал себя с головой. Но и тут никто не заинтересовался моими делами, просто Па крикнул мне, чтобы я замолчал.
Этот эпизод теперь казался мне таким же давним, как и визит Себастьена Жоля, но в эти три недоли я так много думал о Катрин, занимаясь животными или вращая ручку проклятой мельницы, что она всегда незримо присутствовала рядом. Я чувствовал себя менее одиноким, мысль о ней согревала мне сердце. По десять раз на день я доставал фотографию нашего класса и разглядывал в лупу лицо Катрин. Я даже писал письма с признаниями в любви, в которой никогда не осмеливался признаться ей самой.
А написав, запирал в ящик на ключ из страха, как бы Ноэми не вздумалось пошуровать в моих вещах. Недавно я отыскал эти письма, и они, конечно, вызвали у меня улыбку: смешные, напыщенные, высокопарные послания, в которых тем не менее сквозит неподдельное юношеское чувство, некогда целиком поглощавшее меня. Ибо в этом возрасте мы питаем к нашему предмету истинную страсть, с нее довольно одного взгляда, беглого пожатия руки, иногда робкого поцелуя или прикосновения. И моя любовь, заключенная в снежную тюрьму, с каждым днем разгоралась все сильнее. Я наделял Катрин всеми, какие есть на свете, достоинствами, воображал ее героиней того или иного романа, каждый вечер поминал в своих странных, ни на что не похожих молитвах. Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что именно мысль о Катрин, больше чем что-либо другое, помогла мне перенести эти долгие и тяжкие испытания; я хотел остаться в живых ради нее.
Но случалось также, особенно в те дни, когда, несмотря на бодрые прогнозы отца, паше освобождение казалось весьма сомнительным, что я представлял себе Катрин мертвой, погребенной в снегу, среди вымершей, разрушенной деревни. Помню, как плакал я при мысли о ее гибели, заодно жалея и себя, и отца с матерью, и Ноэми. И тогда и, не веривший в бога, вдруг взывал: «Боже, спаси нас!» Вскочив с постели, я зажигал свечу и ставил ее на столик перед классной фотографией, словно перед иконой.
Внезапно погода изменилась (Па отметил это в своем дневнике), но изменилась вовсе не так, как мы надеялись. Странное солнце, в течение двух недель постоянно озарявшее небосклон своим багровым светом, вновь исчезло. Однажды утром вместо привычного нам неба, чья прозрачная глубина хоть частично успокаивала нас, мы увидали низко нависший, свинцово-тяжелый потолок цвета лавы. Ни звука, ни единого дуновения ветра… В девять часов еще не рассвело, только снег излучал свою мертвенную белизну. Подавленные, мы молча смотрели на эти грозные тучи, словно готовые раздавить нас, как жернов, и я подумал: если они предвещают новую снежную бурю, на этот раз она занесет нас окончательно и бесповоротно.
Даже в более критических обстоятельствах Па всегда находил ободряющие слова, но в это утро и он прямо онемел от неожиданности, и я увидел по его лицу, что он совсем приуныл.
Весь день напролет мы по очереди поднимались на террасу посмотреть, что там творится, и каждый раз боясь обнаружить свежие сугробы. Но ничего такого не произошло. Нам бы радоваться этому, но неподвижная тяжесть туч казалась такой гнетущей, что нам все время чудилась какая-то новая страшная угроза.
Ночь наступила странно быстро, точно в середине зимы, и когда перед ужином отец попросил меня сбегать наверх и взглянуть, что там делается, я подчинился с тайным страхом. Взобравшись на лестницу, я просунул наверх только руку с лампой. Меня проняла дрожь, и, даже не ступив на помост, я быстренько скатился вниз.
Внизу я доложил:
— Все то же самое. Очень темно, ничего не видно, но снег не идет.
— Ну и прекрасно, дальше бы так. Ты что-то слишком быстро обернулся.
— Очень холодно наверху.
— Тем лучше, это хороший признак.
И однако, тревога продолжала мучить нас; мы сидели за столом, понурив головы и почти не разговаривая.
Ночью мне показалось, что кошмар, в котором мы жили, сгустился вокруг нас еще сильнее. Укрывшись одеялом, я прочел сочиненную мной самим молитву: «Боже, сделай так, чтобы снег больше не шел!» Потом: «Защити Катрин!» И в заключение: «Дай нам мужества, особенно моей бедной маме, которая так в нем нуждается!» Я подумал о мертвых: как им, должно быть, холодно и одиноко лежать на кладбище, и что осталось после стольких лет от бабушки, дедушки, тети Агаты: одни кости да зубы в истлевших гробах. Я мысленно проникал под землю и видел все это — особенно зубы, белеющие во мраке.